Этот хаос ему более всего хотелось изложить на бумаге, вновь пролистав книгу, упорядочив каждую свою мысль о ней, проведя параллели, отметив несостыковки и противоречия, подчеркнув преимущества. Только на место этого желания явились нехватка времени, убеждённость в бессмысленности этих действий и необходимость заниматься делами более важными, и Максим вновь окутал иголочку чем-то мягким, притворившись, что не замечает её.
Теперь же он разглядел её. Он извлек всё то мягкое, что окружало её, и решительно вонзил иглу ещё глубже в самое сердце. И она стала его центром, его основой. Однако исчезла боль — игла будто встала на своё место, бывшее там всегда и только её и ждавшее. Максим догадывался — уже никогда он не вынет её, она — его часть, и они срослись, и она — это ключ, а вынь он её, сумей это сделать — и погибнет, точно кощей.
Максим стал писать. Он раскрыл книгу. Обнаружил вдруг, что впечатление от неё всё такое же яркое, будто он читал её только вчера. Он стал чувствовать постепенно, как что-то словно сходится воедино, как будто всё начинает помогать ему; память оказалась ясной, столь же ясной, сколь затуманенным было сознание; чувства были обострены; душа действительно словно дрожала в нем, и Максим почти что физически ощущал её; она отзывалась, беспокоилась, маялась, она была переполнена.
Максим стал писать — торопливо, даже жадно, так жадно, как иные люди читают; он же жадно писал — рука не успевала за мыслями, почерк сбивался, строчки ползли по листу. Он не желал терять ни секунды, необходимой на включение ноутбука и открытие «Ворда». Рука у него напряглась, отвыкшая от длительного писания, затекла и стала болеть, а он всё продолжал и продолжал, разбирая на кирпичики, на составные части целое, именуемое художественным произведением, вспоминая давно позабытые курсы и лекции в университете, отдалённо осознавая, что написанное им будет незрелым, будет только черновиком, но испытывая неизъяснимое волнение оттого, что впервые в жизни он сделал то, чего по-настоящему желал. Он решился на то, чтобы не отвернуться от собственных чувств, а довериться им и пойти за ними.
Не столько важен был текст, который он сочинил, сколько это тепло — словно лучик в душе стал светиться, сперва бледный и тонкий, затем становящийся ярче и ярче. Максиму казалось — этот лучик просвечивает его душу и как бы лечит её изнутри; он как блуждающий свет чудесного фонаря проходится по ткани его души, и она, исковерканная, израненная, измученная перманентной неудовлетворённостью и страданием, теперь излечивается.
И чем дольше Максим писал, тем ярче становился лучик и тем быстрее проходился он по несчастной душе, охватывая светом всё бόльшую площадь.
В тот же вечер Максим, отложив бумагу, уставший и опустошённый, приятно опустошённый, как человек, честно и много трудившийся, взял в руки телефон и стал набирать чей-то номер. Он звонил несколько раз, сбившись со счёту. Наконец на другом конце нажали «ответить».
«Я ухожу, — сказал Максим. — Да, я ухожу!»
После короткого разговора он встал, как пьяный, подошёл к невысокому шкафчику, стоявшему в дальнем углу его комнаты, взял с узкой полки тонкую пыльную восковую свечу и зажег её, поставив в подсвечнике на столик рядом. Неровным, тёмно-жёлтым светом осветились лики святых на маленьких деревянных иконках, а Максим стоял напротив, застыв неподвижным взглядом на этом пламени, и чувствовал, как его душа переполняется чем-то — не то надеждами, не то отчаянием; он не был способен разобраться в этом и не понимал даже, что побудило его зажечь свечу. Откуда-то долетали обрывки мыслей о том, что скоро Пасха, но Максим не понимал всего этого хаоса в своей душе, он был уверен тогда лишь в одном: впервые за месяц, или, возможно, за полгода — если не за всю жизнь — он смог сделать что-то по-настоящему важное и правильное, один маленький, но необходимый шаг. Он ещё мельком заметил, что изменилось что-то в его чувствах к самому себе; будто теперь он считал, что чего-то стоит, что, быть может, и мир повернётся к нему теперь другой своей стороной, и однажды она покажется ему даже единственно верной; но всё это ещё только мерещилось далеко, далеко впереди… Максим так и оставил свечу гореть на всю ночь, а сам вскоре лег спать и заснул, обессиленный, без единой прилипчивой мысли, без ужаса и тоски.
Глава 12
Геннадий Юрьевич Фатин, и без того по прошествии первой же недели уволивший Максима, не поставив его даже в известность, немало удивился, когда раздался звонок. Услышав же возбуждённый, торжественный и даже угрожающий несколько тон Максима, Фатин зашёлся от хохота, едва повесив трубку.
— Вот же болван! «Я ухожу!..»
— Т-ш-ш, помолчи, помолчи! — тут же осекла его жена, смотревшая вечернюю передачу о массовой драке в селе Пожухлое.
И Фатин действительно смолк, развеселённый звонком и в этом приподнятом расположении духа не желающий даже спорить.