Яна смутилась, услышав это, и ей показалось, что и Лиза, и сам Холмиков подумали теперь об одном — о её книжке. Но произошедшая с ним перемена была столь очевидной, что Яна знала — прежний Холмиков задал бы этот вопрос намеренно, желая взглянуть на реакцию; новый же Холмиков словно интересовался искренне, ничего не подразумевая.
— Извините, — вдруг сказала Лиза, и отошла, отвечая на звонок.
— Ну, впрочем, Яна, не отвечайте: я знаю и так, ктό вы… Да, да, именно
— Спасибо, — ответила Яна, удивлённая и смущённая. — И простите меня, если я вас чем-то обидела… Я же знаю, что…
— Нет-нет, — поспешно заговорил Холмиков — и опять: не напускная любезность и вежливость, а лишь искренность чувствовалась в его словах. Он был предельно серьёзен, будто этот вопрос входил в число наиболее важных для него и он не мог допустить недопонимания. — Нет, Яна, здесь не за что извиняться, — Холмиков смолк, не пояснив свою мысль, и поглядел на Яну внимательно, так, словно ему было ещё, что сказать, но он не решался.
— Вы ведь слышали, — поспешно заговорила о другом Яна, почувствовав совсем рядом сферу столь личную, что затронуть её, вторгнуться она никогда не решилась бы. — Вы ведь слышали, что всё-таки корпус снесут теперь?
— Да, — отозвался Холмиков. — Конечно же, слышал. Верится в это с трудом, но, по всей видимости, так и будет. Вот ведь ирония судьбы: сносят, когда вы заканчиваете.
Яна печально улыбнулась, а он добавил:
— Но, может быть, в этом, как и во всём, был свой смысл…
Гигантские тропические растения в больших горшках рисовали своими листьями с помощью солнца причудливые теневые узоры на вытертых досках паркета. Перила широкой винтовой лестницы, уходящей вниз, блестели, а ступени её, как и всегда, были заняты студентами.
— А Вы? — спросила вдруг Яна. — Теперь вы будете, наконец, вести семинары в аудиториях с розетками, открывающимися окнами и маркерами для досок…
— Да, и я рад этому, конечно же, рад… Но, вы знаете, я бы и здесь остался; и мне даже жаль как-то этот корпус… Всё-таки, столько лет…
С каждой секундой их разговора Яна удивлялась лишь сильнее. Она не знала, что именно произошло с Холмиковым, но выглядел он теперь точно как человек, потерявший близкого, услышавший страшный диагноз или выживший чудом в авиакатастрофе и пришедший, таким образом, к Богу; он будто достиг просветления, он стал до того смиренным и тихим, что Яне захотелось вдруг даже на единственную секунду, чтобы вернулся прежний Холмиков — утраченный, казалось, навечно.
— Одно могу точно сказать: каким бы там ни был новый корпус, а филфак — он везде филфак, и это уж вряд ли изменится, — заметила Яна.
Холмиков рассмеялся, но даже и в смехе — Яна искала и не находила того неуловимого, интуитивно ощущаемого притворства, некоей странной игры, неизвестно для чего необходимой.
— Да, вы правы… Но я остаюсь здесь. Продолжу преподавать на филфаке, каким бы он ни был. И не то чтобы я всем сердцем люблю его… Но ведь по правде — мне некуда больше идти; мне уже тридцать пять лет, кому я нужен в этом мире — литературовед со стажем. Я ещё детям преподаю итальянский. Как репетитор. Ну, вот, это, пожалуй, и всё, что у меня есть. Не думаю, что стоит это терять. Я бы мог, конечно, уйти, я и думал об этом, но я понял в итоге, что ни к чему. Кроме того… Я теперь примирился со всем. Я обрел кое-что. Я уже знаю, что смогу здесь остаться без отвращения, без тоски, без трагедии. И какие на то причины — не стоит и говорить, но у меня словно открылись глаза, я теперь как-то иначе смотрю на мир. Вы, возможно, заметили… Я ведь знаю, что я другой. И я помню также, каким я был. Ещё осенью, помню, меня охватила вдруг паника — настоящая, Яна, паника: я вдруг понял, что ненавижу всё, чем я занимаюсь, и университет, и литературу, и всё, всё… Но, впрочем, не нужно; я оставлю эти речи, они же так тривиальны. Вы, наверное, меня уже поняли ещё прежде, чем я заговорил. Вы же всегда понимаете с полувзгляда… Да и сам я теперь, признаться, отыскал эту способность…
Холмиков помолчал немного, глядя на Яну и как бы обдумывая что-то, а затем будто решился и заговорил вновь,