Без музыки мы не можем понять пляску комедии прошлого века — ее странную серьезность и одновременно ее веселость, ее чопорность и вместе с тем бесстыдство. У нее свой собственный жаргон, совершенно несхожий с языком жизни, Как будто это языческая мистерия, выполняющая ритуал идолопоклонничества, протестующая, как, наверно, протестовали помпейцы, собравшиеся в своем театре и смеявшиеся во время представления, как Саллюстий, его друзья и их любовницы, увенчанные цветами, с чашами в руках протестовали против новой, суровой, аскетической, ненавидящей наслаждение доктрины, чьи изможденные последователи недавно прибыли с азиатских берегов Средиземноморья с целью разбить прекрасные статуи Венеры и сокрушить алтари Вакха.
Мне кажется, что театр бедняги Конгрива — это храм языческих наслаждений и мистерий, допустимых лишь среди идолопоклонников. Пожалуй, можно сказать, что театр вообще доносит до наших времен эти древние традиции и обряды, подобно тому, как масоны переносили свои тайные знаки и свою обрядность из храма в храм. Когда в комедии волокита-герой овладевает красоткой, а старый рогоносец высмеивается за то, что женился на молоденькой, когда в балладе поэт убеждает свою возлюбленную срывать розы, пока они цветут, и предупреждает ее о том, что время течет быстро; когда в балете достойный Купидон ухаживает за Филлидой под трельяжами картонного сельского домика и бросает на нее призывные взгляды из-за спины своевременно задремавшего дедушки в красных чулках, а она, соблазненная домогательствами розового юнца, выходит на авансцену, и они исполняют на пуантах известные всем па, которые прерываются только пробуждением дедушки у дверей картонного шале (куда он возвращается, чтобы еще немножко вздремнуть в случае, если молодым людям захочется станцевать еще раз); когда Арлекин, блистающий юностью, силой и ловкостью, весь в золоте и несказанной пестроте своего наряда, прыжками преодолевает бесчисленные опасности, выскальзывает цел и невредим из пасти изумленных великанов и, великолепный, неустрашимый, пляской сокрушает беду; когда мистер Панч[357], этот безбожный старый мятежник, попирающий все законы и осмеивающий их в гнусном своем торжестве, оказывается хитрее своего адвоката, наводит страх на церковного сторожа, расшибает голову своей жене и вешает палача — можно ли не видеть и в комедии, и в песне, и в пляске, в нищем веселом театре Панча того же языческого протеста? Не кажется ли, что сама жизнь заявляет здесь о себе и в песне утверждает свои права? Поглядите, как влюбленные гуляют, держась за руки и нашептывая что-то друг другу! Хор поет: «Ничто не сравнится с любовью, ничто не сравнится с юностью, ничто не сравнится с прелестью весенней поры. Видите — старость пытается вмешаться в веселые игры. Бей морщинистого старого рогоносца его же собственным костылем! Ничто не сравнится с юностью, ничто не сравнится с красотой, ничто не сравнится с юной силой. Сила и доблесть завоевывают юность и красоту. Будьте храбры и побеждайте. Будьте молоды и счастливы. Наслаждайтесь, наслаждайтесь, наслаждайтесь. Хотите знать segreto per esser felice[358]. Вот она — смеющаяся любовница и чаша фалернского». И вот юноша подносит чашу к губам, запевает песню — но чу! Что это за чудище подкрадывается все ближе и ближе? Что за похоронное пение врывается в наше веселье? Светильники пира меркнут, лица бледнеют, голос начинает дрожать, и вот чаша падает на пол! Кто там? Смерть и рок стоят у дверей, и они не преминут войти.
Пиршество комедий Конгрива ярко освещено. Вокруг стола, осушая чаши с искрящимися винами, обмениваясь самыми бесстыдными шутками и непотребными речами, сидят мужчины и женщины, которым прислуживают лакеи и горничные, столь же разнузданные, как и их госпожи, — это, может быть, самое распутное общество на свете. Впрочем, оно и не претендует ни на какую нравственность.