— Майданник, расп…дяй, тебе не людьми командовать, а ховно возить. Сильная речь Василия Тимофеевича украшалась с некоторых пор внушительным "г" фрикативным. "Г" фрикативное вполне овладело и прочими весомыми чинами гарнизона. Даже отдельные лейтенантики не без успеха пробовали его на политзанятиях, живописуя международную обстановку. Майданник совершенно сник. Он стоял, тяжело опустив руки, ни на кого не глядя.
— Год только остался. Ээх! Не повезло. Вот, то есть как не повезло!
А пожарные уже бежали к гимнастическому залу. Бас Василия Тимофеевича гремел на крыльце. Его медная физиономия светилась. Маленькие глазки свирепо утыкались в каждую не довольно расторопную фигуру.
— Спа-сай снаряды! Качай веселей! Все бросились волочить из зала что ни попадя.
— Коня, коня выводи! — ревел Борисенков в фуражке, сдвинутой на самый затылок. Два дюжих, по второму году, пожарных выволокли коня.
— Руби окна! — не унимался Василий Тимофеевич. Пожарные проворно высадили все четыре окна, с готовностью ожидая других указаний.
— Рахаматуллина ко мне! — сырым басом затрубил Василий Тимофеевич. — Ну, Рахаматуллин, с сортиром управитесь без меня.
— Так точно, товарищ подполковник.
— Чтоб к утру все было сделано.
— Так точно.
— И краской, краской…
— Слушаюсь.
Борисенков пошел с крыльца. Ступени гнулись. Последний раз взглянув на спасенного коня, он положил дородное тело в ожидавший "козлик". Мотор взревел. Пыль осела. Рахаматуллин пнул ногой безответного коня.
— Ну…
К маю растянули палатки, подвели воду, сколотили умывальники. Казарма стояла покинутая, с окнами заляпанными краской. На убитом участке земли ежедневно отрабатывались повороты налево, кругом, отдание чести, артикулы с карабином и другие полезные, бодрящие упражнения, долженствующие отшлифовать сырой гражданский материал и выявить наконец столь любезную сердцу военачальников молодцеватость. У некоторых она, можно сказать, лежала на поверхности. Солдатушка, Овчуков-Суворов, даже Лунквист и Федосов шутя одолевали строевую премудрость. Легко оборачивались назад из любого движения вперед. Резко и точно бросали руку к пилотке. Вдруг и разом брали карабин к ноге под одобрительное мычание Ващенко и Черномазова. Обмундировка, идущая всегда не в размер, как-то ловко прикипала к их усердным членам, а старые замызганные шинели вдруг оборачивались новыми с ярчайшими лычками и ослепительным блеском наяренных пуговиц. Другие не были столь счастливы или настойчивы в отыскании этой фундаментальной добродетели. И потому маршировали они несколькими часами долее, вконец разочаровывая Коваля, самоличным примером пытавшегося увлечь их к разреженным вершинам капитальной солдатской науки. Красный, распаренный Коваль уже раз двадцать
поднимал и опускал карабин, сначала командуя
самому себе, а затем отрабатывая хмурые приказы Ващенко.
— Павловский, ну-ка повтори. Значит, делай раз… делай два… делай три… На "делай три" Боня грохнул приклад о сапог с такой силой, что с воплем повалился на землю, захватив ногу обеими руками.
— От ты, ешь твою в корень, ну шо за солдат! Ващенко, — Коваль сморщившись махнул рукой, — давай продолжай. Ващенко сплюнул.
После ужина пошел дождь. Сначала он робко пробовал звонко натянутый брезент, время от времени уступая резким порывам ветра, затем разлился мощным уверенным потоком, принимая в себя и бессильный шорох усталых листьев, и глухое бормотание дизельного движка, и сиплые жалобы далеких тепловозов, надрывно бегущих от приступающей ночи. Саша лежал на кровати в сапогах и бушлате, слушая ровный, усыпительный шум дождя. Глаз тоскливо следил как стекала вода незадернутым пологом. Он был один. Братия откатилась в офицерский клуб, где стараниями капитана Мартынова, энтузиазмом одуревших жен и предполагаемыми высокими навыками бывших студентов, разыгрывалось шумное действо с плясками, песнями и совместными хоровыми уверениями в глубокой преданности. Прошло всего несколько месяцев, а впереди беспросветно маячили железные годы. И их не переступить. Ирония не спасала от напора угрюмой действительности, тщательно выверенные умозаключения не работали и жизнь оборачивалась беспросветной печалью. Не то чтобы ему было физически тяжело, удручала полная, совершенная, торжествующая бессмысленность нависшего над ним правопорядка. Послышались голоса, смех, полог резко задрался кверху.
— А эта Овчинникова переодевается, а я захожу, а она: — "Ничего, ничего, ведь мы — артисты". Умора. Александр, познакомься. Это — Мусаелян. Он у нас на фортепьянах. Шабров, потянувшись, сел на нарах.
— Возбуждаете культурную жизнь алкинского гарнизона? — == вяло спросил Лебедев. — Похвальное, но бесперспективное занятие.
— Я — кандидат в мастера по шахматам, — заспешил Мусаелян. — Вы тоже из столицы? У вас есть любимая девушка? Мусаелян выпустил весь воздух и замолчал как выжатая фисгармонь. Александр скучно смотрел на него.
— Да. Признаться я оттуда. В шахматы играю плохо. И у меня нет любимой девушки.
— А вы пиво пьете? — Мусаелян затаил дыхание. Казалось, вопрос этот занимает его чрезвычайно.