«Человеколюбие требует защиты Парги. Эти люди должны жить. Мой долг спасти их от Али-паши. Но интересы войны ставят сему препоны. Али-паша – наместник султана, он очищает от французов захваченные ими города. А я должен этому препятствовать! Султан вправе считать меня своевольником. Я мешаюсь в его дела, чего не имею права делать. Мой государь тоже будет этим недоволен, и гнев его ляжет на мои плечи. Задевая здесь интересы союзников, не буду ли я вредить общим планам? Может быть, султан и поощрит меня обуздать его вероломного подданного Али-пашу. Пусть так. Но мне нужны солдаты для осады Корфу. Я жду их от Али-паши, с коим должен вступить во вражду. А ежели отдам ему Паргу на разграбление, то жители островов начнут отставать от нас. Ну, а если не дам Паргу, то, кроме Али-паши, англичане и австрийцы возопиют о том, что я захватываю новые земли, вопреки условиям, вопреки уверениям государя императора. Надо решать мгновенно. Государь, возможно, не одобрит. Что делать? Пусть падет на меня его гнев. Но отечество мое? Оно поймет и одобрит…» Адмирал остановился перед депутатами.
– Встаньте, – нетерпеливо и быстро проговорил он. – Встаньте же! Я не могу приобретать новых подданных для моего государя. Но я могу занять Паргу по праву войны. Город ваш сдается союзной эскадре. Я и Кадыр-бей посылаем к вам небольшой гарнизон из русских и турецких солдат и поднимаем над Паргою флаги союзных держав. Али-паше не будет надобности брать уже взятый город. А присутствие в сих водах нашего флота убедит его, что мы правы.
Стремительно вскочив, Панаиоти Зула схватил руку Ушакова, изо всех сил сжал ее.
– Господин адмирал! – взволнованно произнес он приятным, звучным голосом. – В вас живет великая душа вашего народа. Она не могла не отозваться на наши бедствия. Деяния ваши и имя ваше не истребятся никогда из нашей памяти. Примите же вечную благодарность от людей, которым вы спасаете жизнь и свободу.
– Я знал, что так будет! – воскликнул Василас – Я всегда верил в русских. Я говорил в совете: «Нас спасут русские!»
По лицу Фоти Манияки катились слезы и падали на пол.
– Слушайте, Зула, – продолжал Ушаков. – Возвращайтесь в Паргу и посылайте депутатов к Али-паше с изъявлением покорности. Я и Кадыр-бей дадим вам письма к нему. Отныне вы наши союзники и находитесь под покровительством русско-турецкой эскадры.
Дверь каюты распахнулась. На пороге появился Сенявин.
– Миолетт просит пощады, Федор Федорович! Он принимает все условия капитуляции.
Вечером того же дня Ушаков сказал Метаксе:
– Вы поедете к Али-паше с моим письмом. Надо, чтоб символическое занятие нами Парги было закреплено. В сих переговорах сдача крепости на Санта-Мавре немало нам поможет. Но я надеюсь также на ваш такт и изворотливость вашего ума. Мы отняли у Али-паши Паргу. Пусть, несмотря на все, он пришлет нам солдат для осады Корфу и продовольствие. Добейтесь этого, Метакса.
22
Коммодор[25] Трубридж считал себя близким другом адмирала Нельсона. Все офицеры британской эскадры знали это. Но считал ли себя Нельсон близким другом Трубриджа, этого никто с точностью установить не мог. Во всяком случае, лорд Нельсон был настолько скромен, что не афишировал своей дружбы с Трубриджем.
Трубридж черпал доказательства взаимного расположения главным образом в воспоминаниях. И вспоминал он, конечно, не славные дела своего друга, о которых знали все, а случаи частные, о которых могли знать только люди близкие.
– В то время, – говорил Трубридж, – когда лорд Нельсон жил в сельских упражнениях и уединении, он спросил меня однажды: «Трубридж, вы любите грог? Я считаю его полезным для моряка, особенно в северных широтах». – «О да, – отвечал я, – он действительно полезен».
При этом коммодор Трубридж понижал голос до шепота, словно предлагал собеседнику не слишком широко распространять такие секретные сведения.
– Собираясь ехать в Бат, лорд Нельсон однажды заметил: «Когда человек болен, ему следует лечиться. Не правда ли, Трубридж?» – «О да, – сказал я, – тогда действительно следует сделать это».
Подобных воспоминаний было у Трубриджа так много, что он никогда не повторялся. Факт его дружбы с Нельсоном со временем стал столь непреложным, что никто не решался его оспаривать.
Кроме воспоминаний, Трубридж имел другую неисчерпаемую тему: якобинцев. Он ненавидел их так горячо, что даже его скудная фантазия приходила в возбуждение. Человек во всем ином очень трезвый, он верил чему угодно, если это касалось якобинцев.
– Сэр, – говорил иногда самый молодой и шаловливый на эскадре мичман Робби Уильямс, – очевидцы рассказывают, что французский генерал Моро приказывает отрезать всем пленным носы и уши, кои потом солят, складывают в бочки и посылают в Париж, Директории.
При этом мичман делал наивное лицо и даже придавал ему выражение искреннего испуга.
Коммодор Трубридж несколько медлил с ответом. Подчиненные не должны были думать, что он высказывает суждения, предварительно их не взвесив.
Потом он решительно заявлял:
– Я допускаю это, вполне допускаю, хотя это и трудно допустить.