Во рту вкус квашеной капусты и чеснока, и карамельки, которую я для вкуса положил в рюмку. – Эпикуреец.
Ба. Две чайных ложки гущи настоящего кофе с искусственным медом.
Запахи: аммония (сейчас моча быстро разлагается, а я не каждый день споласкиваю ведро), запах чеснока, карбида и, время от времени, моих семерых сожителей.
Мне хорошо, тихо и безопасно. Конечно, эту тишину мне еще может испортить визит пани Стефы с какой-то новостью или темой для утомительного обдумывания и судорожного решения.
А может, панна Эстерка: кто-то плачет и не может заснуть, потому что зуб. Или Фелек, насчет завтрашнего письма к такой или сякой важной персоне.
<…> Я хочу в этой ночной тишине (десять часов) пробежать мыслью сегодняшний, как я сказал – рабочий день.
Что касается водки: последняя поллитровка из старого пайка; я не должен был ее открывать – запас на черный день. Но черт не спит – капуста, чеснок, потребность в утешении и пять декаграммов «сарделевой». <…>
Сейчас пять декаграммов т.н. сарделевой колбасы стоят уже злотый и двадцать грошей. <…>
Я сказал продавщице:
– Дорогая моя пани, не из человечьего ли мяса эти колбасы, что-то слишком дешево для конины.
А она в ответ:
– Не знаю, меня там не было, когда ее делали.
Не обрушилась на меня, не усмехнулась любезно остроумному клиенту, не дала понять, пожав плечами, что шутка несколько жутковата. Ничего, только перестала резать, ожидая моего решения. – Плохой клиент, плохая шутка, подозрение – дело, не стоящее дискуссии.
Норвидовским стихом звучит эта последняя попытка подвести итог:
И шепчет окончанье дней началу:
«нет, не сотру тебя – увековечу![48]
В те «дни предпоследние» он много думал о семейном прошлом и о парадоксах истории. Его предки упорно, ценой огромных усилий выбирались из гетто. Теперь он, третье поколение ассимилированных евреев, оказался снова в гетто. Корчак всегда был прежде всего писателем. Он видел драматизм своей судьбы. Хотел, чтобы путь, пройденный им, не был забыт.
Слои, эпохи проникают друг в друга. Прошлое, настоящее, будущее свершаются одновременно. Воспоминания, мечты, литературные замыслы перемешиваются с действительностью. Вот рассказчик – ребенок, юноша, взрослый, старик – смотрит на себя в десятках зеркал, расставленных временем. В зеркалах бальных залов отражаются детские кроватки. Плачет маленький Менделек, которому приснилось что-то плохое. В изоляторе тяжело дышит сапожник Азрилевич, он болен angina pectoris. За окнами слышны уличные выстрелы. Корчак выносит из детских спален ведра мочи. Успокаивает Менделека. Потом снова ложится в постель. Вынимает блокнот, записывает. Вольным потоком текут мысли и ассоциации. Текут те бесценные часы, когда он свободен и может забредать мыслью, куда захочет.
Ласковая бабушка Мила снова слушает признания пятилетнего мальчика, который хочет переделать мир. Мама тревожится, что у сына нет никакой гордости, что ему все равно, чтó он ест, как он одет, с кем играет – с ребенком своего круга или с сыном дворника. На мгновение из потустороннего мира является меценат Гольдшмит, чтобы перенести сына из страшной реальности гетто в безопасное прошлое, в Варшаву девятнадцатого века. На рождественском спектакле более чем полувековой давности по сцене скачет настоящий черт с хвостом и вилами. Маленький Генрысь, умирая со страху, шепчет: «Не уходи, папочка!» – «Не бойся!» – резко отвечает отец.
Майская ночь подошла к концу.
Кто-то в спальне крикнул:
– Мальчики, купаться! Вставайте.
Откладываю перо. Встать или нет?{433}
Вставал он с трудом. Он был еще не стар, но сильно недомогал. В условиях постоянного стресса и истощения запущенные болезни давали о себе знать. По словам Игоря Неверли, у Корчака была ослаблена сердечная мышца и его мучила грыжа, которую врачи не хотели оперировать, боясь, что сердце не выдержит. У него были проблемы с мочевым пузырем, отекали ноги, он тяжело ходил, быстро уставал.
Случается, что, проснувшись утром, я думаю:
– Встать – значит сесть в кровати, дотянуться до кальсон, застегнуть, если не на все, то хоть на одну пуговицу. Достать рукой до рубашки. – Надевая носки, надо нагнуться. Подтяжки… <…>
Кашляю. Это тяжкий труд.
Доктор Мордехай Ленский, врач из гетто, вспоминал:
Однажды он пришел в рентгеновское отделение. Он исхудал, на щеках выступили красные пятна, глаза горели. Говорил шепотом. Дышал с трудом. Снимок показал жидкость в грудной клетке. Д-ра Корчака это не обеспокоило. Спросил, до какого места она доходит. Когда узнал, что жидкость еще не дошла до четвертого ребра, махнул рукой, будто хотел сказать, что состояние не такое уж плохое, что он пока не имеет права прервать работу и лечь в постель{434}.
Он был обязан следить за тем, чтобы жизнь на тонущем корабле шла по-прежнему.
День начался со взвешивания. Май принес сильный спад. Последние месяцы этого года не так уж плохи, и май еще не вселяет тревогу. Но нас ожидают в лучшем случае два голодных месяца. Это точно. А ограничения, введенные властями, и их дополнительные трактовки, скопление людей наверняка ухудшат ситуацию.