В 9.30 – открытие садика на Гжибовской, 21. Играл оркестр под управлением Каташека, пели больные, дети из школ Совета исполняли танцы и упражнения. Этот садик дети передали детям. <…> Я выступал два раза. Церемония произвела большое впечатление на собравшихся{444}.

«Газета жидовска» в свойственном ей панегирическом тоне превратила это событие в фальшивую идиллическую картинку. Маленький сад, который устроили на развалинах дома немецкие евреи, переселенцы из рейха, – это «чудесный уголок: маленькие холмы, долины, дорожки, укромные поляны, клумбочки, деревья и террасы. <…> Дети показывают ритмико-гимнастические номера, размахивают обручами и флажками, танцевальным шагом идут маленькие садовники в зеленых венках. Больше всего аплодисментов вызвали реалистичные Уленшпигели, исполнившие танец чистильщиков сапог. <…> Прозвучали мотивы из «Белоснежки», и вот уже шагает вперед длинная колонна детей. Личики сияют. Глазки искрятся радостью. В детском королевстве предусмотрено все. В случае дождя дети спрячутся под крышей сарая. Полдник для них приготовят на кухне. <…> Под освежающими душами, у волейбольной сетки и баскетбольной корзины, на карусели и качели дети трижды в неделю будут набираться румянца, глубоко вдыхать свежий воздух»{445}.

У Чернякова можно найти другую картину:

Я посоветовал привести детей из камеры заключения, организованной в участке Службы порядка, в сад. Это живые скелеты, которых набирают из уличных попрошаек. Часть из них приходила ко мне в Общину. Они разговаривали со мной, как взрослые – восьмилетние граждане. Стыдно сказать: я уже давно так не плакал. Дал им по плитке шоколада. Кроме того, все получили суп. Будь прокляты те из нас, что сами едят и пьют, а об этих детях забывают{446}.

26 июня 1942 года, в пятницу, Эммануэль Рингельблюм писал:

<Этот день> для Онег Шабат[50] – день великих событий. Сегодня утром английское радио передавало новости для польских евреев. Рассказали обо всем, о чем мы хорошо знаем: Слоним и Вильно, Львов и Хелмно и т.д. В течение долгих месяцев мы волновались, что мир глух и нем к нашей трагедии, не имеющей себе равных в истории. Мы возмущались польской общественностью, посредниками, которые поддерживают связь с польским правительством, – из-за того, что они не передают <сведений> об избиении польских евреев, что мир об этом не знает. Мы обвиняли польских посредников в том, что они сознательно замалчивают нашу трагедию, чтобы она не затмила их собственную трагедию. Все наши вмешательства, очевидно, в конце концов достигли цели <…>{447}.

Несколько дней спустя он скептически добавил:

Однако более здравомыслящие люди предостерегают от иллюзий. Нельзя ждать от немцев какой-либо жалости. Наша жизнь или смерть зависит от того, каким временем они располагают: если у них будет много времени – мы погибли; если освобождение наступит скоро – уцелеем{448}.

15 июля 1942 года Корчак записывал:

Я долго не мог понять, чем теперешний приют отличается от предыдущих, от нашего предыдущего.

Приют – бараки. – Знаю.

Приют – тюрьма. – Да.

Приют – улей, муравейник. – Нет.

Дом сирот стал Домом престарелых. – Сейчас у меня в изоляторе семеро жильцов, из них трое новых. – Возраст пациентов: от 7 лет до 60-летнего Азриля, который сидит на кровати, свесив ноги, и постанывает, опираясь на спинку стула.

Утренние разговоры детей – результат измерения температуры. – Какой у меня жар, какой у тебя. – Кто хуже себя чувствует. Кто как провел ночь.

Санаторий для капризных, влюбленных в свою болезнь богатых отдыхающих.

Леон впервые в жизни упал в обморок. – Теперь выясняет, что с ним не так.

Дети слоняются вокруг. Только оболочка нормальная. А под ней таятся усталость, разочарование, гнев, бунт, недоверие, горечь, тоска{449}.

Много лет люди задаются вопросом: осознавал ли он неизбежность Холокоста? Видел ли немецкие намерения так же ясно, как Рингельблюм? Знал ли он уже о Треблинке, Белжеце, Освенциме? Быть может, Корчак просто не позволял себе думать о катастрофе, потому что, утрать он веру в спасение, – не нашел бы в себе сил бороться дальше? А может, он понимал, что судьба уже вершится, драма близится к концу и он как ответственный опекун должен научить воспитанников последнему умению: спокойной встрече со смертью.

Зофия Розенблюм-Шиманская писала в своих воспоминаниях о Корчаке:

Весна 1942 года. По раскаленным тесным улочкам гетто ходят люди-тени. Сыпной тиф уже скосил десятки тысяч жертв, а голод – и того больше. Из уст в уста передают странные, чудовищные вести. Их не произносят во весь голос – иногда слышатся слова: печь – лагерь – ликвидация. Не хочется верить, не хочется думать. Забыть.

И чтобы забыть, гетто организует развлекательные спектакли. <…> Дом сирот приглашает на театральное представление. <…>

Дети играют «Почту» Рабиндраната Тагора…{450}

Перейти на страницу:

Похожие книги