Я отвечаю:
– Не знаю.
Что еще я могу сказать? «Я вспоминаю, как мама чистила яйцо»?
– Наверно, ты знаешь, но не умеешь это выразить?
Тогда я говорю сердитым голосом:
– Я думаю о том, что у вас не завязаны шнурки на ботинках.
Линн смотрит на свои ботинки.
– И что ты об этом думаешь?
– Я думаю, что вы можете споткнуться и упасть. Что шнурки могут застрять в эскалаторе.
– Хочешь, чтобы я их завязала?
– Делайте что хотите. Может, вы хотите свалиться с лестницы.
Линн спокойным голосом:
– Нет, не хочу.
Она наклоняется и завязывает шнурки сначала на одном ботинке, потом на другом. Крепко завязывает. Двойным узлом.
– Вот так.
Мы сидим молча еще минуту. До конца сорокапятиминутного приема остается двадцать минут. Кажется, ему не будет конца.
Вдруг Линн спрашивает:
– Ты часто боишься за чье-нибудь здоровье?
Странный вопрос. Еще больше я удивляюсь, когда вдруг слышу, что отвечаю на него:
– Да, наверное. Особенно за папино. Мне не нравится, что он курит. Он иногда курит. Думает, что я этого не замечаю. Так глупо, от него же пахнет табаком. Еще я не люблю, когда он выезжает на велосипеде в гололед. И когда выходит на пробежку по вечерам.
Линн кивает.
– Это неудивительно. Ты по опыту знаешь, как это бывает. Что люди могут повредить свое здоровье и… исчезнуть. Навсегда.
Когда она это сказала, у меня встал ком в горле. Противный, большущий, плотный ком, который невозможно проглотить. Он давит на грудь. Я чувствую, как начинает жечь в глазах, и вот-вот польются слезы. Я глотаю, глотаю. Раз за разом. И на всякий случай запрокидываю голову. Чтобы слезы не вытекли из глаз. Обойдусь без ее дурацких платков. Снова повторяю про себя свой список.
– Я вижу, ты стала грустной, когда мы об этом заговорили.
Я быстро перебиваю ее, потому что хочу уйти от этой темы:
– Послушайте…
– Да?
– Мне интересно, есть какой-нибудь способ, чтобы не чувствовать некоторые вещи? Типа какой-нибудь уловки.
Я все еще сижу с запрокинутой головой. Наверно, это выглядит странно, но мне все равно.
– Что это за вещи?
– Нет, это я так просто спросила. Вообще.
Линн понимающе смотрит на меня и задумывается.
– Если бы меня спросили, можно ли избавиться, например, от злости, страха, чувства вины или… скорби, я бы сказала, нет.
Я выпрямилась.
– Как это? Вообще? Какой тогда смысл в терапии?
Линн смеется.
– Возможно, смысл в том, чтобы помочь жить с этими чувствами. Управлять ими. Тогда становится легче.
– Неужели нет никакого способа совсем их убрать? Избавиться от них?
– Можно приглушить. Все время быть чем-то занятым, например сутками играть в компьютерные игры или ходить на шопинг… некоторые взрослые заглушают свои чувства алкоголем. Но это нехорошо. Потому что тогда притупляются не только плохие чувства, но и хорошие. Невозможно заглушить алкоголем мрачное настроение и в то же время сохранить радость, креативность, интерес, надежду. Понимаешь?
– Но все-таки, если кому-то вообще не нужны никакие чувства? Потому что он не может с ними справиться? Что тогда?
– Тогда я предлагаю поговорить об этих чувствах и о том, почему с ними трудно справиться.
– И что… помогает?
Я слышу, с каким недоверием задаю этот вопрос.
– Да. На самом деле помогает.
Мы смотрим друг на друга. У Линн светло- голубые глаза, а ресницы черные. Раньше я этого не замечала. Да еще эти майки отвлекали внимание. На одной щеке у Линн четыре родимых пятнышка. Они похожи на след зайца на снегу. Два рядом и два впереди. Одно ухо проколото, в нем серебряная сережка.
Я представляю, как мои слова влетают в это ухо, и вдруг понимаю, что Линн говорит про меня.
– Так. Вы, наверно, думаете, что я спрашиваю для себя. Что это я хочу освободиться от чувств из-за мамы и все такое. Наверно, это действительно так выглядит, но только я хочу сказать, что спрашиваю не для себя, а для моей подруги. Она попросила меня, чтобы… ну, не знаю. Я просто подумала, что могу прийти сюда и спросить.
– Я понимаю. Тогда передай своей подруге все, что я сказала.
– Передам, конечно. Обязательно передам.
Мы улыбаемся. Хорошо, что не осталось недомолвок. Линн сидит и качает ногой. Шнурки на ее ботинках крепко завязаны.