– Эта ее… внезапная набожность, взявшаяся невесть откуда. Ты только представь себе, как тогда реагировало на это общество. До принятия Билля об эмансипации католиков [10] было еще очень далеко. Когда она так внезапно перешла в другую веру… Весь свет отвернулся от нас.
Я предпочла отвернуться от папы, потому что не смогла скрыть гримасу возмущения. Выходит, мама должна была предпочесть мнение света спасению души?!
– Сейчас мне кажется, что это было началом болезни. Мне очень трудно вспоминать об этом, Дора. Но я должен сказать тебе это: твоя мама поставила меня в крайне неловкое положение, понимаешь? О нас поползли слухи!
Я так хотела возразить ему, и мне было что сказать! Но я с большим трудом сдержалась, стараясь говорить максимально деликатно:
– Сэр, вы совершенно правы. Это было уже очень давно. Сейчас ваше высокое положение в обществе непоколебимо. Вряд ли кто-нибудь осмелится осуждать вас за – как бы помягче выразиться – легкую эксцентричность вашей дочери.
– Не льсти себе, Дора! – Теперь в голосе отца звучал металл. – То, что ты называешь эксцентричностью, в обществе назовут дурной наследственностью. О тебе скажут, что ты вся в мать!
– Да? А в кого же мне еще быть?
Папа шумно дышал и молчал. Я прекрасно понимала, о чем он думает, и не могла больше сдерживаться:
– Пусть даже миссис Пирс согласится выйти за тебя, я никогда, слышишь,
– Хватит, Дора! – закричал отец, хлопнув по столу так, что несколько бумажек слетело на пол. – Я больше не шучу! Ты будешь прилично вести себя на приеме! Будешь послушной девочкой, милой и обаятельной и постараешься понравиться сэру Томасу. Ты все поняла?
– Да, папа, вот только…
Но отец погрозил мне пальцем, прямо перед носом:
– И что бы ни случилось, кто бы что ни предложил тебе, ты ни за что не станешь обсуждать эти твои… головы!
– Да, папа, но…
– Никаких «но»!
С этими словами отец быстро вышел из моей комнаты, хлопнув дверью так, что бедный Уилки забился от страха в самый дальний угол клетки, нахохлился и задрожал.
Гордыня… Один из семи смертных грехов, между прочим. Хотя папу это совершенно не смущает.
Я и сама была разгневана. Сердце часто билось, и на языке вертелось много действительно не приличествующих порядочной женщине слов.
Но при этом я понимала, что надо остыть и все обдумать.
Слегка успокоившись, я достала из потайной ниши череп. Мне было приятно гладить его. Он казался таким легким, ведь ему не добавляли веса ни кожа, ни волосы, ни мозг. Я прижалась к нему лбом. Его прохлада успокаивала меня.
Темные, глубокие отверстия зияли там, где когда-то были глаза. Теперь внутри только серая пустота. От мыслей и страхов, которые некогда роились в этой голове, не осталось и следа. Не было ни волос, ни мышц – лишь голая кость. Какими ничтожными кажутся наши заботы, когда вся наша жизнь остается позади!
Уилки наконец перестал трястись от страха, снова взлетел на свою жердочку и принялся тихонько чирикать.
– Я знаю, мой дорогой! Ему просто не дано понять меня!
Убрав череп на место, я достала свое второе «сокровище». Бумага истрепалась на сгибах, а буквы выцвели от времени. В одном из углов виднелись небольшие пятна – похоже, мама пролила чай, когда читала. Я погладила именно это место, пытаясь хоть на миг ощутить тепло ее рук.
Эта брошюра первой попалась мне на глаза, когда отец попросил разобрать бумаги матери после ее смерти. Сверток был перевязан красивой ленточкой. Внутри были письма ее друзей и несколько набросков с различными силуэтами. А сверху лежала брошюра по френологии.
Как жаль, что мамы сейчас нет рядом. Мы бы вместе боролись за признание этой замечательной теории, которую я так детально изучаю в память о своей любимой матери. И на этом приеме мы бы вместе украдкой внимательно рассматривали голову каждого гостя. А потом я с большим удовольствием обменивалась бы с ней впечатлениями.
Интересно, изучила ли она в свое время голову папы? И увидела ли она в строении его черепа то, что вижу я?
Было уже около полуночи. Пустынные улицы освещал тусклый серп луны. И свет от него шел не белый и не серебряный, а какой-то болезненно-желтый.
Я сидела на холодном полу около окна, придвинувшись поближе к еле тлевшей тонкой сальной свече. От нее противно пахло жиром. Я очень боялась, что искры попадут на корсет, над которым я так долго работала. Но выбора не было. Мне требовалось хоть какое-то освещение.
Корсет лежал у меня на коленях, подобно телу птицы с распластанными крыльями. Он ждал, что я вдохну в него жизнь: продерну шнуровку, которая и придаст грации моей фигуре. И, может быть, работая над ним, я сама упаду бездыханной. Но других материалов, с которыми легче было бы справиться, у меня все равно нет и не будет.
Так уж вышло.