Когда я наконец поднялась и потащилась к дому, стало уже совсем темно и улицы опустели: ушли с рыночной площади и молочницы, и продавцы фруктов. Об их бойкой торговле напоминали только разбросанная повсюду кожура апельсинов да кучки навоза. Не было слышно ни криков мальчишек, ни скрежета колес. Только старьевщики сновали туда-сюда, и где-то ходил пирожник – его я не видела, но различала густой запах мясного пирога, смешивающийся с дымом от угля.
Повсюду на мостовой валялся мусор. Я брела прямо по этим отбросам, не разбирая дороги, и меня не покидало ощущение, что и мне место лишь на свалке. Отвергнутая всеми и ненавидящая весь мир, я шла, не разбирая дороги, по лужам, по лошадиному навозу, и каждый шаг отдавался болью в теле. Кожа стала липкой от холодной испарины, и на ней проступили крупинки соли, которые больно кололи меня под нижней рубашкой.
На мне был плащ. Он давно стал мне мал, но я сумела завернуться в него, чтобы хоть как-то прикрыться. Я не хотела, чтобы мама заметила следы ног на моем теле и изорванное платье. Но плащ не помогал скрыть хромоту. И я не могла сдержать стона каждый раз, когда острый край поломанной косточки корсета впивался в ребра. А капор просто тащила за собой, держа за оборванные кружева.
Если не удастся зайти незаметно в дом и быстро скользнуть наверх, придется обо всем рассказать родителям. Только не это! Это будет еще больнее, чем побои.
Наш домик был очень маленьким и скромным. Он ничем не отличался от соседних домов, тянущихся вдоль реки: три комнатушки на втором этаже, две на первом и уборная за домом. У многих нет и такого жилья. Я толкнула ободранную, давно не беленную дверь и вошла. Внутри было прохладно, но очень чистенько. Мама сидела у окна и шила в последних лучах заходящего солнца.
Вокруг нее всегда громоздилась куча отрезов разного материала: дешевого льна, батиста, кусочков муслина. Иногда казалось, что ткани высасывают из мамы цвета, с каждым днем добавляя седины и затуманивая голубизну глаз.
Я на цыпочках направилась к лестнице.
Мама не заметила меня. Она целиком и полностью сосредоточилась на своей работе. Я увидела, как она мастерски, слегка лизнув кончик нитки, с первого раза вдела ее в иголку.
И тут под моей ногой предательски скрипнула нижняя ступенька.
Мама подскочила:
– Рут?
Неловко поднявшись на ноги, она вгляделась в меня через завалы ткани.
– Что с твоим капором?
Может, я еще успею убежать наверх? Я попыталась подняться еще на ступеньку, но мама уже кинулась ко мне, разбрасывая куски ткани на своем пути.
– Да ничего с ним не случилось! – торопливо пробурчала я.
– Да? Не похоже! Сколько раз я говорила тебе беречь его?! У нас ведь нет денег на новый!
Почему она сокрушается только о капоре? Да меня всю по кусочкам собирать надо!
Она схватила меня за плащ и притянула к себе.
– Ну почему ты такая разиня и неряха? У меня совсем нет кружев на замену, да и времени на починку нет… Вот и носи теперь рваный, и пусть все смеются над тобой! Может, научишься бережно относиться к красивым вещам!
Это было уже слишком! Сначала эта унизительная трепка от девочек, а теперь еще и мама бранится! Я часто заморгала – глазам стало так больно, словно в них разом вонзили все мамины иголки и булавки.
– У меня никогда не будет красивых вещей. Никогда!
– Ты что такое говоришь, Рут? Это же был лучший…
– Нет! – крикнула я. – Все мои вещи уродливые! И сама я тоже!
– Уродливые?! – повторила мама сорвавшимся от возмущения голосом.
Но я заметила мелькнувшее на ее лице выражение, она не успела его скрыть. Я увидела в ее красных воспаленных глазах стыд. В глубине души она все понимала. Но произнесла совсем другое:
– Кто тебе такую глупость сказал?
Я снова зарыдала. Тогда я еще могла плакать.
– О, Рут!
Мама притянула меня к себе и крепко обняла. Проклятые косточки корсета опять впились мне в ребра. От этой боли и от родного запаха ткани и увядших розовых лепестков я расплакалась еще сильнее.
– Прости меня, девочка моя! Я же не знала… Кто это сделал? Девочки из школы?
Само собой разумеется, такого никогда не произошло бы с моей мамой: моей миниатюрной, изящной мамой. Я не унаследовала ее красоты со своими слишком широко расставленными глазами и тяжелым подбородком.
Я всхлипнула.
– Бедная моя девочка…
Мама достала надушенный платочек с монограммой в уголке – единственный оставшийся с прежних времен – и стала вытирать им мое лицо.
– Посиди здесь, поплачь, девочка моя. А я пойду принесу тебе ужин. – Она заправила мне прядь волос за ухо. – Не волнуйся, Рут, девочка моя милая, я починю твой капор. Мы что-нибудь придумаем.
Она посадила меня в кресло – залоснившееся и побитое молью, но лучшее в нашем доме. Не могу сказать, что мне было в нем очень удобно, ведь косточки сломанного корсета больно впивались в ребра. Мама положила мне на колени носовой платочек и исчезла на кухне.
Загремела посуда. Пытаясь хоть как-то отдышаться и успокоиться, я взяла носовой платок и стала водить пальцем по вышитой на нем монограмме.