Его нет минут десять. И когда я, расплатившись за обед, уже собираюсь выйти, появляется снова. Лицо у него заметно порозовело, глаза блестят, и по толстым губам расплылась довольная ухмылочка.
— Корешей встретил, — сообщает он. — Трахнули помалу. Да на полбутылки еще сгоношил. — Он выплескивает вино в два стакана и оба подвигает к себе. — Я тебе запамятовал еще про агрогород рассказать. Такое дело заворачивали — страсть.
— А почему же вы снова в Пешню вернулись? — спрашиваю я, стараясь скорее подвести его рассказ к развязке.
— Этой истории особа статья. По женской линии донос на меня одна скотина настрочила. А потом еще агроном тут объявился, может, слышал, Комаров его фамилия. Мы, конечно, ему по шапке наложили. Но дело завертелось. Тут на меня еще собак всяких навешали. Прокуроры, суды, пересуды. Совсем было закатили на меня бочку. А тут опять же борьба за мясо пошла, за молоко и масло. А я своим колхозом две годовые нормы раз и вымахал. Район за меня горой. Я им говорю: «Надо мясо? Будет!» И выполнил. Про Королеву слышал? — Паня заметно захмелел, и речь его стала несвязной и торопливой. — Я за Королеву на областной доске висел. Меня в газеты сымали. Как только о ней разговор пошел, я вызвал к себе всех бригадиров. Поднимай, говорю, целину на поймах, сади на нее Королеву.
Я слышал о гибели пойменных лугов. С распаханных площадей в первый же паводок вода смыла культурный слой, нанесла песка. И сейчас они, выдутые ветрами, лежат громадными пролысинами.
— Мы тогда на поймах во какую кукурузу вырастили — заблудишься в ней, как в лесу. Понял? А потом укрупненье пошло. Начальство, что зайцы, с одного места на другое сигать стало. Не пришелся по душе кое-кому Битюгов. Репрес-сиро-вали меня.
— Как это?
— Обвинили в расхищении. И прочие кляузы. Организм мой подорванный сдал. И почувствовал я, что окончательно окалечен заботами о земле. Слег я в больницу. Меня и там подлые души беспокоить стали. Так я раз такое устроил, что меня сразу в областную клинику, на экстренном «ЗИМе», как министра, свезли. Я бутылку чернил одним духом вылакал и подушкою закусил. Потому как неврный припадок у меня был.
Вышел из больницы со справкой и историей болезни. И кое с кем счеты свел. До сих пор по кабинетам мои заявления летают.
— Ну а теперь как?
— Что теперь?
— Болезнь? Припадки?
Паня довольно ощеряется:
— А меня теперича никто не трогает. Я пенсию, как инвалид войны первой группы, получаю. Я ни хрена не боюсь. Да и дружки мои живы, кого поил, кого кормил, помнят покамест. А забудут — напомню. Слушай, дай мне два рубля без эмоциев. Я за твое здоровье с корешами выпью. Ты навроде парень ничего, хотя со всякой сволочью дружбу водишь. Нету, говоришь, денег? Эх ты, пясатель! Хошь, я тебе десятку дам? Продам грыбы и дам червонец. Торопишься — уходишь? А я тебе еще только полжисти рассказал. Ты думаешь, легко нам сельское хозяйство подымать? Вот гляди на меня, я весь из-за него окалеченный…
Паня еще что-то говорит, речь его несвязна и косноязычна. Он начинает материться, тычется головой в стол, загребая ногой поближе к себе корзины с осенним отборным грибом.
Я встаю и выхожу из чайной, где спорят и судачат все об одном шоферы, заезжие колхозники и командированные на уборку городские рабочие, судачат все об одном в короткий срок отдыха: о земле, о работе.
— О чем вы все, Николаич, с Лешим судачили? — окликает меня Петруня, знакомый шофер из колхоза Петра Кузьмича.
— С кем?
— Да с Лешим — Паней Битюгом.
— Жизнь свою рассказывал.
— Врал, поди. С него правды как с петуха шерсти. Болтушок мужик-то. Болтушок. Вам в район?
— Да.
— Садитесь в «газон», подброшу. За Петром Кузьмичом еду.
И когда уже стелется под колеса машины дорога, когда летят мимо перелески и поля в низкой щетине стерни, когда воздух, чистый и вязкий от запахов осени, врывается в кабину, Петруня вздыхает и говорит:
— Вот уж сколько лет толкуют ученые, что нет в лесах наших леших, нет силы нечистой. А все-таки же есть. А, Николаич?
Я улыбаюсь:
— Ты что, Петруня, о Пане?
— О нем…
Весною, возвратясь в Пешню, я пришел на старое деревенское кладбище. Всего несколько дней назад отзвенел ручьями и буйным полноводным паводком среднерусский апрель. Ушли за окоем грузные, неповоротливые облака, и небо стало высоким, голубым и ясным. Меж старых осевших могил, что зовутся у нас «огрудками», поднялись острые стрелки гусиного лука, и воздух наполнился запахом распускающихся почек и согретой солнцем коры вековых лип. На подгнивших деревянных крестах ветер раскачивал жесткую листву жестяных венков. Венки тихо-тихо позванивали, но звон этот был почти не слышен за другим, что несся с неудержимой радостью с голубого чистого неба. Там, высоко-высоко, над селом, над кладбищем, над полями и перелесками, над всем весенним краем в сотни заливистых колокольчиков славили весну жаворонки. Медленно пересек я кладбище и остановился у крайней могилы. Здесь похоронен дедушка Иван. Прожил дедушка многотрудную жизнь и умер на сто первом году вот в такую же голубую пору…
…Немцы ушли с вешней водой.