К середине августа я понял из слов Марша, что картина почти готова. С каждым днем он приходил во все более ехидное настроение, зато у Марселин расположение духа несколько улучшилось, ибо мысль о почти готовом произведении искусства, посвященном ее персоне, не могла не тешить ее самолюбие. Я до сих пор в подробностях помню тот день, когда Марш сообщил, что в течение недели завершит свое творение. Марселин улыбнулась, но ее губы в тот момент будто расцветил яд, а вьющиеся по обе стороны от ее глаз черные кудри, как мне почудилось, заколыхались сами по себе, точно от прошедшей по ним колдовской волны.
– Картину я буду смотреть первой, – заявила она безапелляционно и добавила, переведя на Марша выразительный взгляд: – Если она мне не понравится – возьму ножницы и разрежу ее на тысячу кусочков.
Марш ответил ей с самой странной гримасой из всех, какие я когда-либо видел:
– Не могу поручиться за ваш вкус, мадам де Рюсси, но клянусь, картина великолепна! Я не набиваю себе цену – искусство рождается само по себе, и если бы не я, то кто-нибудь иной нарисовал бы подобное. Прошу, еще немного терпения!
В течение следующих нескольких дней я испытывал странное предчувствие, как будто завершение картины сулило скорее трагедию, нежели разрядку. Деннис совсем перестал мне писать, и мой агент в Нью-Йорке сказал, что он запланировал какую-то загородную поездку. Но мне определенно было интересно, чем все это кончится. Какой странный конфликт сторон – Марш и Марселин, Деннис и я! Как же сложатся наши отношения в дальнейшем? Когда все эти опасения начинали чересчур докучать даже мне, я пытался списать все на свое старческое нездоровье – но, честно сказать, объяснение такого рода не могло усмирить меня.
Беда грянула во вторник, двадцать шестого августа. Я встал в свое обычное время и позавтракал, то и дело морщась от болей в позвоночнике. В последнее время спина донимала меня особенно сильно, и когда становилось совсем худо, я принимал опий. Внизу никого не было, кроме слуг, но у себя над головой я слышал шаги Марселин – она расхаживала из угла в угол в своей комнате. Марш, имевший привычку работать допоздна, спал в кладовке рядом со своей студией и редко поднимался раньше полудня. К десяти часам я настолько поддался своей хворобе, что задавил ее двойной дозой опия и прилег на софе в гостиной. Последнее, что я слышал, – беспокойный топоток Марселин этажом выше. Вот кому жить хорошо… Она ведь наверняка прохаживалась перед большим настенным зеркалом, любовалась собой. Такое – вполне в ее духе. Тщеславие с головы до пят – только свою красоту она и ценила в жизни; ее да те маленькие роскошества, коими одарял ее при любой возможности Деннис.
Я проснулся только на закате и сразу понял, как долго проспал, по золотистому свету и длинным теням за окном. Поблизости никого не было, и дом погрузился в непривычную, без намека на уютную умиротворенность, тишину. Однако мне показалось, что издалека несется слабый вой, дикий и прерывистый, в котором было что-то слегка знакомое, но сбивающее с толку. Я не очень-то и разбираюсь в экстрасенсорных предчувствиях, но с самого начала мне было ужасно не по себе. Мне снились сны – даже хуже тех кошмаров, что навещали меня до этого, неделями ранее, – и на этот раз они казались ужасным образом связанными с какой-то черной, гноящейся реальностью. Весь дом был пропитан недобрым предчувствием. Позднее я решил, что во время этого навеянного опием сна какие-то отдельные звуки все же доходили до моего одурманенного сознания. Боль, однако, отпустила, и я встал и пошел без труда.
Довольно скоро я почуял неладное. Марш и Марселин, положим, могли сейчас кататься верхом, но кто-то ведь должен был готовить ужин на кухне. Однако в доме царила мертвая тишина, нарушаемая лишь помянутыми мною стенаниями вдалеке, и никто не явился ко мне, когда я подергал шнур старомодного колокольчика, зовя Сципиона. Ну а потом, совершенно случайно подняв глаза к потолку, я весь обомлел – ибо на побелке расползалось жуткое пятно неправильной формы, уродливая багровая клякса точно в том месте, где находилась комната Марселин.
В одно мгновенье позабыв о больной спине, я взбежал наверх, готовясь узреть худшее. Сонм предположений проносился у меня в голове, пока я боролся с искореженной сыростью дверью этой тихой комнаты. Ужаснее всего было захлестнувшее меня чувство непотребного злого удовлетворения – мне вдруг пришло в голову, что я с самого начала только и ждал, как все дурные приметы сольются воедино под крышей Риверсайда и расплещутся по сторонам кровью и ужасом.
Наконец дверь подалась, и я, оступаясь, вошел в большую комнату, затененную ветвями массивных деревьев за окнами. Ноздрей моих коснулся странный, трудноуловимый смрад – и стоило мне включить свет, как глазам моим предстало безымянное непотребство, простертое на кремово-желтом ковре.