Ночами мне порой чудится какое-то существо, тихо скользящее по комнатам поместья. Расшатанные ступени лестницы чуть поскрипывают, и дверной засов в моей комнате звякает, точно кто-то пробует дверь с другой стороны. Разумеется, я всегда запираюсь на ночь. Иным утром я застаю гнилостную вонь в коридоре и различаю отчетливый след-борозду в пыли на полу. Я знаю, что должен охранять картину: если с ней что-нибудь случится, заселившие дом темные силы жестоко и неотвратимо отомстят. Я даже не осмеливаюсь умереть, ибо жизнь и смерть суть одно для человека, оказавшегося во власти Горгоны, чьи кудри обвили меня так крепко, что вовек не выпутаться. И ежели бессмертие собственной души для вас хоть что-то значит, юноша, – никогда не вставайте на пути столь темных и могущественных сил.
Когда старик закончил свой рассказ, я увидел, что маленькая лампа давно догорела, а большая – уже почти пуста. Я знал, что скоро рассветет, и мой слух говорил мне, что буря миновала. Рассказ держал меня в полубессознательном состоянии, и я почти боялся взглянуть на дверь – а вдруг скрипнет под весом кого-то безымянного, кто намерен попасть внутрь? Да, не берусь сказать наверняка, что сильнее всего овладело мной – абсолютный ужас, недоверие или какое-то болезненное фантастическое любопытство. Я был совершенно лишен дара речи – и должен был ждать, пока мой странный хозяин разрушит чары.
– А хотите… хотите сами посмотреть?
Его голос был очень тихим и неуверенным, но я видел, что старик говорит совершенно серьезно. Из всех моих эмоций любопытство взяло верх, и я молча кивнул. Он встал, зажег свечу на соседнем столе и, держа ее высоко перед собой, открыл дверь.
– Ступайте за мной. Наверх.
Мне совсем не улыбалось снова оказаться в затхлых коридорах, но очарование истории заглушило все мои сомнения. Доски заскрипели под нашими ногами, и я вздрогнул, когда мне показалось, что я вижу слабую, похожую на след от веревки линию, начертанную в пыли около лестницы.
Ступеньки на чердаке были шумными и шаткими, некоторые и вовсе отсутствовали. Я был только рад необходимости пристально смотреть под ноги, ведь это давало мне повод не оглядываться по сторонам. Чердачный коридор был черен, как смоль, густо затянут паутиной и покрыт слоем пыли толщиной в дюйм, за исключением того места, где протоптанная тропа вела к двери слева в дальнем конце. Заметив гниющие остатки толстого ковра, я подумал о других ногах, что давили на него в прошлые десятилетия… и еще об одном создании, ног не имевшем вовсе.
Старик повел меня прямо к двери в конце проторенной дорожки и еще секунду возился с ржавой задвижкой. Теперь, зная, что картина столь близко, я был очень напуган, но не смел отступить, так далеко зайдя. В следующее мгновение хозяин уже вел меня в покинутую очень давно студию.
Свет свечи был очень слаб, но все же освещал большую часть основных деталей. Я обратил внимание на слуховое окно во всю крышу, на диковинки и трофеи, развешанные по стенам, – и, само собой, на огромный мольберт в центре помещения. К нему-то и подступил де Рюсси, отодвинув в сторону пыльный бархатный драп. Жестом он велел подойти; мне потребовалось немалое мужество, чтобы заставить себя повиноваться, особенно когда я увидел, как глаза моего проводника расширились в колеблющемся свете свечи при взгляде на холст. Но ничто не могло побороть любопытство – и я подошел к тому месту, где стоял де Рюсси.
И увидел все.
Я не лишился чувств, хотя мне стоило определенных усилий устоять на ногах. Слабый крик чуть не сорвался с моих губ, но, увидев испуганное выражение лица старика, я подавил его. Как я и ожидал, холст был покоробленным, заплесневелым и шершавым от сырости и небрежения; но, несмотря на все это, я различал чудовищное, потустороннее, космическое зло, затаившееся в неописуемой сцене самого болезненного смыслового наполнения, самой дикой композиции.
Все было так, как и говорил старик, – сводчатый, с колоннами, ад, потусторонний шабаш темных сущностей, – и я не в силах был догадаться, какое завершение могла иметь картина наподобие этой. Разложение только усилило крайнюю безобразность ее порочной символики и болезненного внушения, ибо наиболее подверженные влиянию времени части были именно теми частями картины, которые в природе – или в том внепланарном царстве, что потешалось над самой природой, – были склонны к разложению или распаду.
Особо, само собой, выдавался образ Марселин – едва узрев ее раздутую, обесцвеченную плоть, я задался вопросом, не имел ли ее образ с холста некой неясной оккультной связи с ее телом, погребенным в извести. Возможно, щелок сохранил труп вместо того, чтобы ускорить его распад, – но могли ли сохраниться в целости эти черные злобные очи, что обжигали сардоническим пламенем из глубин нарисованного ада?