Обратив на это внимание, Вася поставил пару экспериментов и поразился простоте, очевидности схемы. Тому, как
Вася же теперь почти всегда много думал, даже когда был людьми окружён, наблюдал и тут же, не откладывая, что-то себе формулировал. Умствуя про подарочки, Вася решил, что инстинкт к холостому приобретательству воспитан в советских женщинах плановой экономикой, с её вечными дефицитами и хронически воспалённым приобретательством, когда то пусто, то густо. В школе регулярно клеймили «бездуховность», связанную с «вещизмом» и «стяжательством», хотя мало кто понимал, что это такое, – жизнь в СССР была материально скудна, невыразительна и, прямо скажем, бедна, из-за чего женский ум как мог сублимировал недостающие бытовые возможности.
Вася не против меркантильности, но очень уж она проста, тупа даже. Конечно, сейчас у второкурсника (вернувшись из армии, Вася восстановился в университете) совсем нет денег, зато сколько новых, незнакомых вещей появилось, которые всем хочется попробовать. Маруся мурлычет, что подсела на голубой «Амаретто». А ещё на вермут «Мартини» в больших, целеустремленных бутылях. И даже непонятно, к чему больше.
Очевидно лишь, что одной Снегурочки ей теперь мало.
Жизнь с множеством окон и дверей
А ещё в киосках появились оливки и фисташки. Датские мидии и креветки. Строй и страна изменились, прошло ощущение бесконечного тупика и беспросветной баньки с пауками, из которой нет ни входа, ни выхода: новая жизнь оказалась книгой с множеством окон, дверей и материальным разнообразием, невозможным ещё пару лет назад, да только непропорциональная радость по поводу сувениров или любых мелочей не уходила. Напротив, подобно сексуальному желанию, лишь разгоралась, раз от раза требуя новых и всё более сильных, более разнообразных ласк и движений.
Маруся извиняется за мелкотравчатость, но ничего поделать с собой не может – даже на солнце есть пятна, должны же быть недостатки и у любимой, ведь иначе, кажется, её и любить-то тогда будет не за что. Он уже знает этот громкий шепот, переходящий в хрип, – когда между ними нет расстояния, ни в словах, ни в поступках, из-за чего любая малость звучит откровением, предельнее и честнее уже некуда.
И то, как хрип обращается в мускус, в горячий и буквенный пот, бархатистый внутри и гладкий снаружи, – Маруся щедро делится текстами своего секрета, проступающего по коже письменами, одурманивающими не только сознание. После окончательного прояснения в глазах, когда близорукий мир возвращается к прежним очертаниям, Вася шепчет вялыми губами:
– Ты прости разговоры мне эти, я за ночь с тобой готов отдать всё на свете…
О них никто не знает. Даже Пушкарёва. Такая вот односторонняя дружба: Маруся знает, как Лена ездит к Воронину в загородный дом. Тот живёт за плотиной, на другом берегу водохранилища, заходящего в город с запада. Каждый день после работы на казённой машине (уж не её ли водила диагностируется у Морчкова?) мимо соснового бора, значит, мимо обкомовских дач за высоким забором, затем по мосту, практически за город – в дачный посёлок, где всего-то через пару лет появятся просторные коттеджи, похожие на средневековые замки; а пока домострой советских времён стихийно благоустраивается доморощенным «евроремонтом» со всем его колченогим уютом, состоящим из мебели и предметов, что выбросить жалко.
То берег левый нужен им
Когда Маруся рассказывает Васе о всех этих поездках, он вспоминает «Братьев Карамазовых». Про то, как Митя Карамазов ездил для разгула в Мокрое, в загородный шалман. Где швырял деньгами и беспредельничал до бессловесного состояния. Вася пытался представить Пушкарёву в роли типичной достоевской инфернальщицы, но у него ничего не выходило. Фантазии не хватало.
Поминальный стол, заваленный бутербродами с копчёной колбасой (Вася отметил, что Пушкарёвы вложились в трапезу по-серьёзному, значит, реальные бабки появились.
– Сервелат не ешь – он палёный.
– Можно подумать, ликёр фирменный, а не из Польши.