То, что испанцы были смуглее местных, а некоторые и вовсе казались черными маврами, не вызывало ни особых насмешек, ни страха; постепенно, лет за десять, к ним привыкли настолько, что вообще перестали обращать внимание. Эти солдаты, оставшиеся без оружия, и моряки, которым больше не суждено было выйти в море, выучили новый язык; многие нашли себе жен; многие, в том числе и те, кто остался холост, настрогали детишек. На мессах они молились на прежнем своем языке, и латынь их звучала не так, как у соседей, но те языки, что росли у них во рту, годились не хуже прочих, чтобы ирландский священник положил на них пасхальную облатку. И лишь когда их наконец призвали на войну, выдали оружие и доспехи из потайных кладовых графа Ольстерского и лорда Тирконнела и повели на юг сразиться в последней битве, они снова стали внушать страх: одетые в белое, как в те времена, когда были моряками, и
Он взбирался на складчатые скалы — туда, где она, высокая и заметная издалека, любила подолгу стоять, распустив рыжие волосы и плотно закутавшись в черную шаль.
— Инин! — позвал он. Она не обернулась. Подойдя ближе, чтобы ветер не уносил слова, он повторил: — Инин!
— Кормак, — сказала она, но так, будто его здесь не было. Он к этому привык, и все же сегодня не готов был смириться с ее обычным пренебрежением.
— Инин, не надо бы тебе так разгуливать. В таком виде.
— В каком это виде, Кормак?
— Ты знаешь, о чем я. Ты ведь носишь дитя.
— Другие женщины ходят повсюду даже на сносях и гуляют по берегу.
— Ты не такая, как они. Не из простых.
— Ты не знаешь, Кормак, но я ведь из гэлов. Мой отец полюбил гэльскую девушку. Она родила меня — и умерла в родах. Так что я тоже из простых. Такая, как все.
Оба теперь смотрели на море, туда, где когда-то сели на мель и разбились испанские корабли, — потому что она не хотела смотреть на Кормака, а он решил, что, коли так, то и он не станет на нее смотреть. Сейчас море не ярилось. Над головой наперегонки неслись белые облака.
Говорили они по-английски.
— Да и потом, что мне еще делать, Кормак? Предлагаешь мне засесть дома со старым сумасшедшим отцом и заколотить ставни?
Кормак сцепил руки за спиной, словно стараясь не дать им сделать что-то, о чем пожалел бы.
— Скажи мне наконец, Инин. Кто это был? Кто сделал тебе ребенка? Ты должна мне сказать!
— Я ничего тебе не должна.
— Кто?
— Никто. — Тут он все же повернулся к ней, и она волей-неволей на него посмотрела. — Ты все равно его не знаешь, и его имя тебе ничего не скажет. — Мизинцем она отбросила с губ прядь волос, растрепавшихся на ветру. — Шотландец, — добавила она и засмеялась над тем, как его ошарашила эта новость. — Почему тебя это так волнует?
— Во-первых, если бы я был знаком с ним или знал, где его найти, я бы за тебя отомстил. Клянусь. А во‑вторых... — Он резко отвернулся и теперь уже сам заговорил так, будто ее здесь не было. — До того, как это случилось... Я хотел просить твоей руки. Ты и сама это знаешь, Инин. И до сих пор хочу.
Она опустила голову; насмешливая улыбка, в которой кривились ее губы, исчезла.
— Ты всегда был мне хорошим другом, Кормак Берк.
— Мог бы быть и получше. Мог бы стать отцом этого ребенка.
— Нет.
— Шотландского ребенка.
Она протянула руку, как будто хотела коснуться его рукава, но так и не коснулась.
— Кормак! Ты был мне другом, а потому я прошу тебя: не спрашивай меня больше никогда об этом ребенке. Я не отвечу. Ответа нет.
Отец умер незадолго до начала зимы. Кутаясь в плащи и сражаясь со встречным ветром, мужчины и женщины из деревни отнесли его в старую церковь. То, что он перешел в новую веру, для них ничего не значило. Для них он был настоящий священник, а значит, лежа здесь, под плитами пола, он будет помогать, если задобрить его как следует — и сами похороны стали первым шагом к тому, чтобы снискать его милость.