Слово о Пушкине, произнесенное Бубновым в Большом театре перед лицом лучших людей страны, получило всесоюзный резонанс. Белинский предсказывал когда-то, что каждая эпоха выскажет о поэте свое суждение, так вот бубновский доклад воспринимался как суждение большевистской эпохи, двадцатилетнего Советского государства.
Ровесники Елены Андреевны начали постигать мир в годы первой пятилетки, слова «домна», «мартен», «встречный план» были им столь же понятны, как «лес» и «река», они росли на тех улицах, по которым в Международный юношеский день парадом проходили физкультурники и пионеры в юнгштурмовках маршировали под горн и барабан, они рвались в кино на «Мы из Кронштадта» и в театр на «Оптимистическую трагедию», мечтали пробраться в Испанию на помощь защитникам республиканского Мадрида, ни секунды не сомневались в том, что живут в самой свободной, самой прекрасной стране на свете, которая была бы еще прекраснее, если бы не вражеское окружение.
И вдруг пошли разговоры, что внутри страны врагов едва ли не столько же, сколько за ее рубежами. Об этом писали газеты, об этом же грозно предупреждали ораторы с высоких трибун, и каждая такая речь заканчивалась бестрепетным призывом пресечь, разоблачить, заклеймить, выжечь каленым железом! Враги представлялись похожими на редких интуристов, на шпионов и вредителей из фильмов в исполнении артистов Файта и Кулакова. Но потом оказывалось, что жили они в соседнем доме, в соседней квартире или даже в соседней комнате, носили обычные толстовки и полувоенные френчи, ходили на работу в наркоматы и тресты, на заводы и в редакции газет, ездили отдыхать в Евпаторию и Кисловодск, болели за «Спартак» или «Динамо». Врагами оказывались капитаны вновь созданной индустрии, «красные директора», инженеры-орденоносцы, поэты, стихами которых зачитывалась молодежь, спортсмены, при появлении которых вставал с мест многотысячный стадион. Кому было верить, если герои гражданской, любимцы народа, боевые друзья отца, которые еще вчера сидели вот за этим столом, оказались в смертном списке предателей и шпионов?
В октябре тридцать седьмого года члена ЦК А. С. Бубнова не допустили на Пленум Центрального Комитета. Трезво сознавая, к чему идет дело, он поехал к себе в Наркомпрос и по обычаю тех лет работал до позднего вечера. Без чего-то двенадцать испуганная дежурная заглянула в кабинет, краснея и бледнея, доложила наркому: по радио только что сообщили о том, что он снят с работы.
В памяти о тех днях более всего запечатлелась трагическая растерянность матери. Далекая от политики, она по-женски интуитивно ощущала приближение беды. Отца Елена Андреевна растерянным не помнила. Наоборот, после роковой своей отставки он изо всех сил бодрился, не желал признавать, что остался не у дел, успокаивал домашних, что ничего страшного не произошло, говорил, что давно мечтал поработать на Дальнем Востоке. В один из вечеров принес дочери дымковскую игрушку — замечательного, небывалого, пестро раскрашенного индюка. Он вообще любил народное искусство — Дымково, Хохлому, особенно Палех.
Утром 23 октября 1937 года она собиралась в школу. По привычке хотела забежать к родителям, но бабушка, не похожая сама на себя, ее удержала, сообщив еле слышным голосом, что обоих, и отца, и мать ночью увезли в НКВД. На их половине все еще продолжался обыск, молодой военный с эмблемой в виде щита и меча на рукаве плаща обнадеживал: хозяева, надо надеяться, скоро вернутся, всего и делов-то кое-что проверить и уточнить, однако строго предупредил, что в их комнаты заходить не следует. Вместе с прочими конфискованными вещами сотрудники органов вынесли из дому велосипед. Елена Андреевна пробовала протестовать: «Это мой». Ей отвечали: «Как же ваш? Это мужской велосипед». Она еще не знала тогда, что из всех подарков отца на всю жизнь с нею останется только раскрашенный индюк — дымковская игрушка.
Человек так уж устроен, что и в беспросветности постигшего его несчастья сокрушенным сознанием успевает найти хоть какую-нибудь отраду. Вот и Елена Андреевна, перебирая в одиночке один за одним жуткие дни раннего моего повзросления, прощания с домом, с детством, с милыми, родными вещами, со всем тем, что было миром ее беспечального бытия, вспоминала о том, что в классе и в школе весть о том, что отныне она дочь «врага народа», никого от нее не оттолкнула. Правда, в комсомол ее не приняли, поскольку для вступления необходимо было отречься от арестованных родителей, а про такое она даже подумать не могла. Когда в начале шестидесятых ее будут принимать в партию, верность отцу, коммунисту-ленинцу, послужит ей лучшей рекомендацией. И одноклассники, и учителя стали относиться к ней с особой деликатностью и теплотой. Не случись страшной беды, она, быть может, так и не узнала бы, сколько у нее настоящих товарищей. Вспоминая о них в тюрьме, она размышляла, как все-таки странно, именно Советская власть воспитала их благородными, принципиальными людьми, которые не могли отступиться от друзей, чьи судьбы в одну ночь именем той же власти были поставлены под сомнение.