Сильно удивлённые, поспешили Тара и Шибор к не слишком отдалённому шатру магистра, к которому так же в ту минуту поспешно притекли комтуры, будто позванные также. Когда вошли, у входа застали совсем невзрачную фигуру с шапкой в руке. Был это мужчина в сером кубраке, обуви, длиной до колен, при бедном мечике, худой, бледный, с длинной шеей, удлинённым сморщенным лицом и лысой головой. С виду его можно было принять за поляка, кем он и был в действительности; звали его Корбач и достаточно о нём сказать, что служил крестоносцам доносчиком, и не он один в тех обязанностях оставался, потому что их было так же больше, как пруссаков в услугах польских. Также Пётр Свинка, хорунжий Добжинский, перед самой войной пошёл к крестоносцам и боролся с ними против своих, из личной мести, которой искал. Корбач стоял у двери, когда вошли венгры.
Великий магистр подошёл на несколько шагов им навстречу и, указывая на человека, воскликнул:
– Вот послушайте этого человека. Поляк всё-таки и не с сегодняшнего дня его знаем. Посмотрите, что сталось с той Ягайловой силой!
– А что с ней могло статься? – воскликнул удивлённый Шибор.
– Говори, ваша милость, Корбач, – добавил магистр.
У стоящего рядом с дверью, видно, и так уже язык «чесался», он выступил на несколько шагов вперёд, разглядывая собрание.
– Всем святым могу ручаться, что поведаю откровенную правду, как мне – милостивый Бог, – сказал он, шепелявя и спеша. – В течении нескольких дней я ходил напрасно, ища польский лагерь. В конце концов, я получил информацию, что из-под Людборжа они шли к Рупковскому озеру. Я за ними. Я могу войти везде, где хочу, так как у меня есть и в лагере много хороших друзей и знакомых. Но под Рупковом, как на ладони, только следы!
Где? Что? Неизвестно. Поле растоптано до крайности, как смотреть, кое-где побитые горшки, разбросанная солома. Колышек, из земли торчащий, к которому привязывали коней; далее три умирающих лошади, одна хромая, что паслась на худой траве, и куча брошенных каменных ядер. Что сталось? Неведомо. Пошло всё войско без вести. Куда? Никто не знает. Затем я шёл тропами, даже до распутья дорог; далее, везде следы и вправо, и налево, и прямо; разделились, видать, чтобы быстрее к дому успеть.
Рассмеялся Корбач, сверкая глазами.
– Как милостивый Бог, правда, в тыл, назад ушли.
Он ударил себя в грудь сложенным кулаком.
– Нет уже ни одного.
– Ха! – прервал магистр торжествующе. – Не могло быть иначе. Не испугались мы их, они должны нас бояться. Ягайло знает силу Ордена, не вымолил мира и ушёл позорно перед тайной местью.
– Преследовать их! – воскликнул Швелборн. – На коня и в погоню.
– Да, – добавил маршалок, – всей силой на уходящих броситься и разбить всмятку. В погоню за ними!
Присутствующий Венде пожал плечами.
– Задумайтесь же и легкомыслием не удваивайте зла, рождёного высокомерием! Откуда же уверенность, что ушли! Двинулись с лагерем, что же из этого? Не могли ли они пойти, когда мы тут стоим, со всей силой на наши почти безоружные города и замки. Могут быть под Мариенбургом, когда мы пойдём преследовать их на Мазовше.
Магистр стоял, поражённый этой мыслью.
– Где же! Где? – прервал Корбач. – Всё-таки кучи ядер бы не оставили, если хотели бы дальше воевать?
– Он прав! – воскликнули другие. – Но есть птицы, что всегда должны грустные напевать песни и зловещие пророчества!
– Я бы посоветовал пророчества не презирать, – прибавил Венде. – Пусть бы мы лишь после поражения из нашего не вышли безумия. Я говорю, что приказывает совесть: делайте что хотите.
Он удалился.
Венгерские паны ушли, созвали совет. Вечером уже сворачивали палатки и войско двигалось к замку Братиан, где остановились лагерем. Венгерские паны, ожидающие выплаты обещанных денег, ехали с великим магистром.
Лишь отсюда, из лагеря был выслан Фрич из Рептки, силезиц, к Ягайле с письмами объявления войны короля Сигизмунда, хоть не знали хорошо, где его с ними собирался искать.
Дня 10 июля Фрич оставил замок Братианский и, сдавшись на судьбу, ехал, выведывая о Ягайле.
Когда после исчезновения Офки несчастной Носковой пришлось ехать за княгиней Александрой в Плоцк, сначала её служба убедить не могла, чтобы села в карету. Лежала она на земле, плача и сетуя, из-за того, что к дочке была столь неразумно привязана, как к жизни. Это был единственный ребёнок, сердечное утешение, надежда. Этой чрезмерной любовью она испортила Офку и не видела этого, ибо до этих пор своенравный ребёнок до такой степени не дошёл. Разумом и сообразительностью во много раз превосходящая мать, девушка умела с ней делать, что хотела и что хотела ей внушить и навязать. Также много дел и отношений проказницы не знала пани Барбара; для себя и для неё не будучи слишком суровой, на многие шалости смотрела сквозь пальцы.
Побег переполнил чашу.
Чувствовала несчастная мать, что виной были чрезмерные поблажки и, если бы не они, не решилась бы никогда Офка на такой безумный шаг.