— Вот так-то веселее, — сказал отец. — Свет свечей прежде всегда вызывал у меня желание писать. Теперь и он не может согреть душу. А тело горит. Был лекарь, оставил лекарства. Не те снадобья, не те… Потомки. Говоришь, дойдет до них «Путешествие»? Но можем ли мы знать, что станет с Россией через сто лет? «Я зрю сквозь целое столетие», — писал я. Проверить бы, то ли видел-то? «Путешествие», пожалуй, и в самом деле дойдет… Коленька, достань мои незаконченные поэмы, почитай. Любопытно, как звучит моя немцовская лира.

Сын порылся в ящиках стола, нашел растрепанную стопу исписанных листов, разобрал их и начал читать «Бову» с шестой песни. Поэма показалась автору чуждой, мелкой, почти пустой. Сперва он слушал ее с раздражением, не находя глубины содержания, а потом уж не искал в стихах какого-либо смысла и, закрыв глаза, слышал только звуки, и ритм этих ровно струящихся звуков скоро его успокоил. Николай читал главу за главой. Голос его удалялся, звучал тише, тише, временами совсем пропадал где-то в глухих лесах.

В кабинет вошла Лиза в белом платье. Она подала ему тарелку с мерзлой, лишь чуть оттаявшей засахаренной брусникой. «Водой ты не напьешься, милый, — сказала она. — Поешь любимой твоей ягоды». Он схватил тарелку обеими руками и принялся пить через край холодный сок. «Ты ешь, ешь, ешь вдоволь, — говорила Лиза. — Брусники у нас много, и мы останемся в Илимске навсегда». — «Нет, Сашенька, в Илимск ты не поедешь, — сказала его мать. — Неужто оставишь меня в параличе?» Он подошел к ее кровати, опустился на колени и поцеловал опухшую белую руку, лежавшую поверх оранжевого одеяла. «Оставь эти будуарные нежности!» — послышалось сзади. Он обернулся и увидел в открытых дверях отца, слепого, бородатого, в красной мужицкой рубахе.

Он проснулся. В кабинете никого не было. На письменном столе горели три свечи, закапавшие воском серебряный подсвечник. Ветер утих, стекла в раме не дребезжали, а дождь еще шел, за окном что-то тихо хлюпало, и казалось, что там кто-то всхлипывает.

Он встал, жадно выпил стакан холодного чая, надел халат и мягкие домашние туфли, начал ходить из угла в угол. Как нехорошо приснился отец, думал он. Старик не отличается мягкостью характера, но такую грубость не позволит себе. «Оставь эти будуарные нежности». Нет, так он не сказал бы. На склоне лет он потеплел к своей немощной супруге. Бедняга ослеп, отрастил бороду и живет на пчельнике. Несчастные старики. Страшно даже подумать, что с ними будет. Но  э т о  отменить уже невозможно. Назад не повернуть. Душе твоей нет больше места в сем мире. Она ничего никому не даст. Она уже  т а м, за пределом всего земного. Тебе остается только покончить со своим больным телом. Ты волен это сделать. Ты больше десяти лет жил невольником, но рабом жить не можешь. Уйди свободным. В доме тихо. Все спят. Никто не помешает. Нет, ночью нельзя. Ночью совершаются преступления. Ты не преступник и должен подойти к  э т о м у  вполне свободно. Холодно, завтра Давыд затопит печи. Надобно сжечь кое-какие рукописи. Все то, что хранить наследникам нет никакого смысла. Следует преодолеть свою немощь и показать себя детям совершенно здоровым, чтоб они не сидели тут и не мешали думать.

И он еще больше суток шагал по комнате и ворочался без сна на диване, решая, жить или умереть. Он успел еще узнать, что император издал манифест об учреждении министерств, что граф Завадовский стал министром просвещения, князь Кочубей — министром внутренних дел, Державин — министром юстиции, граф Воронцов — министром иностранных дел и канцлером. Сообщил об этом сын Николай за утренним кофе.

— Да, это уже все, — сказал отец. — Реформы Александра закончены. Ждать больше нечего. Империя рабства окончательно укрепилась. Государь показал кукиш. Нате вам, мечтатели. В России — Александр, во Франции — Наполеон. Кстати, Бонапарт в свое время пытался вступить в русскую армию. Изменилось бы что-нибудь в мире?

— Что-нибудь было бы сегодня все-таки иначе.

— Но лучше не стало бы… Когда воспоследовал сей высочайший манифест?

— Восьмого сентября.

— Восьмого сентября?! Опять совпадение. Одно к одному. Ты сегодня идешь на службу?

— Да, иду. А как же? Комиссия наша все же существует.

— Ну ступай, ступай. А Василий еще спит?

— Кажется, поднимается.

— Где Катя?

— Она ушла в пансион.

— Раненько, раненько. И оделась, должно быть, легко. На дворе-то, видать, холодно.

— Да, сентябрь не радует. Ветер и дождь со снегом. Грязно.

— В эту пору такой погоды не бывало даже в Илимске. Неплохое место. С грустью вспоминается. Ваша мама Лиза любила запах пихты. Я не догадался устлать ее гроб пихтовыми ветвями. Ты в бессмертие души веришь, Коленька? А?

— И верю и не верю, — сказал сын. — Как следует еще не думал об этом.

— Надобно думать. Пора. Прочитай еще раз трактат «О человеке». Прянишникова в комиссии видишь?

— Вчера видел. Низко кланяется вам.

— Передай и ему поклон. Да ступай, ступай, а то опоздаешь.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги