Всю зиму и весну многоумный Симон Михайлович водил Стешу за нос, обменивая исписанный им лист сумбурного или абстрактного содержания на «скромную рюмочку», а щедрая Стеша, наивно почитавшая его якорем спасения, то вместо водки угощала хитреца коньяком «Арарат», то вместо кильки в томате покупала сайру и шпроты. Но с каждым разом ее энтузиазм неумолимо угасал, пока не зачах совершенно.
Это случилось после очередной порции от Белокопытова, изложенной целиком в стихотворной форме.
Однако новой встречи не последовало.
Разгневанный Симон Михайлович счел это подлым предательством и долго потом возмущался, дымя беломориной и раззадоривая себя звуками своего певучего бархатного баритона, что неодаренные писатели, точнее сказать, писательницы, бывают особенно нетерпеливы и не дают созреть плоду. Потом он смягчился и тайно подбросил к нам в почтовый ящик стихотворение, которое Стеша сохранила, как, впрочем, и все его письма к ней и «великому человеку», он же «каналья» и «кретин», и многими другими разноречивыми эпитетами награждал Белокопытов нашего Геру.
Перед отправкой в Крым, зная, что все может случиться, времена лихие, Паня вдруг затосковала по матери и кинулась к родному пепелищу, которое оставила когда-то без сожаления, ушла, не обернувшись, с вещевым мешком и одной парой обуви. Деревня Протва на реке Протве. Маленькая, всего в тридцать дворов. Там Паня родилась, там росла, теперь ее мать Марфа доживала там свой век.
Со станции к деревне подвез ее на телеге хмурый рябой мужичок. Спрыгнув с телеги, она зашагала вверх по жухлому косогору, спотыкаясь о кочки, возникшие от работы подземных слепых кротов. Она знала: как только пройдешь вон ту березу, сразу из-за холма покажется росстань, и справа, за Марьиным огородом, высветлится ее дом – пятистенка с кривоватой крышей, покрытой щепой и отороченной мхом, что вырос за много лет от долгих летних дождей, от сырости, от слез тихих обитателей Протвы.
Все так и было: дом стоял на месте, а в огороде мелькнула косынка – это мать ворожила среди чахлых кустиков картофеля, наверно, просила землю напитать ее клубеньки.
Паня зашла в огород со стороны разрушенной бани, разобранной на дрова, обняла мать, прижала к себе, и долго стояли они между грядок, чувствуя, как бьются их сердца, одно быстро и гулко, другое тихо, прерывисто, как бы через раз.
Потом сидели в горнице за столом, покрытым бледно-желтой клеенкой, истертой и выцветшей до такой степени, что если возьмешь ее за угол да потянешь, разлетится она в прах. Все везде давно было прахом, лишь к ее приезду из последних сил приняли форму вещей буфет с вазой, кровать с подушкой, покрытой вышитой салфеткой, одежка, сваленная на печи, ухват, кочерга, помойное ведро, пара полешек и портрет родителей на стене.
В окно постучали – как-то робко, но упрямо. Паня отодвинула занавеску и увидела мутную фигуру мужика.
– Открой, Марфа Демидовна, это Коломиец, сосед твой, надо бы спросить кое-что!
Марфа открыла дверь, и вдруг целая гурьба крестьян вошла во двор, затолпилась, замялась, образовав полукружие. Из сердцевины темного мужицкого общества выдвинулся бородатый крестьянин в замусоленном картузе с пуговкой на макушке.
– Это вот, Марфа Демидовна, где доча-то твоя? Пусть выйдет, мы спросить хотим!
Паня притихла за дверью, вслушиваясь в голоса, пытаясь понять, к чему дело клонится. Но вышла, конечно, куда деваться?
– Здравствуй, Пелагея Федоровна! Добро пожаловать! Давненько не видались. Ходят слухи, ты в революционерки подалась? Так вот у нас к тебе есть вопрос.
Матвей, так звали мужика, видимо, авторитетного в кругу протвинских крестьян, смолк, опустил глаза, а потом как выдохнул:
– Ты за кого: за коммунистов или за большевиков?
Народ помалкивает, глядит на нее вопросительно.
А Панечка растерялась, не знает, что и ответить.
Молчала-молчала, потом обвела их всех ясным строгим взглядом и ответила, как Чапаев в одноименном фильме братьев Васильевых:
– Где Ленин, там и я.