«Сейчас в этом не принято признаваться. Но я ведь царских корней».
«Да что вы говорите!» — удивилась коляска.
«От своего прошлого не отрекаюсь, я не Иван какой-нибудь, родства не помнящий. Хотя были в нем и темные страницы. Но не ошибается лишь тот, кто не является опорой. Тем более, мои предки вовремя одумались и приняли посильное участие в борьбе с царизмом. Картину «Иван грозный убивает своего сына» видели?»
«Ах! Да-да!»
«Кто убил будущего угнетателя трудового народа, помните?»
«Как же. Кто же этого не знает? Посох. Так он ваш родственник?!»
«Патриотизм — еще одна черта моих близких. Сколько их ушло добровольцами в госпитали, чтобы стать костылем для раненого в боях за независимость нашей родины. И в этом, в служении людям, мы с вами, уважаемая коляска, близки».
«Да, раненых наша сестра-коляска, повозила, будь здоров».
«А если уж смотреть совсем в корень, то лично мой род идет от посоха Моисея».
«Так вы, значит…» — коляска запнулась.
«Из иудеев, — с достоинством прозвучал ответ. — Конечно, с тех легендарных времен наш род поизмельчал. Но набалдашник мой все тот же, и так же могуч, как у Моисея или Соломона!»
«Да, без костыля и коляски далеко не уйдешь», — поддакнула коляска.
«А я вам о чем говорю? Высшее общественное значение костыля — вести народ к коммунизму. Неуклонное увеличение производства костылей в целях улучшения благостояния — кое-кто ошибочно говорит «благосостояния» — народа, вот верный путь к светлому будущему. Как емко и точно сказано: благо-стояние! Хорошо стоять, а тем более идти вперед сможет лишь тот народ, которому мы, костыли, трости и клюшки, подставим свое плечо. Меня только одно удивляет — почему в ЦК КПСС не все на костылях?»
«Не хотят от народа отрываться, — предположила коляска. — Простому народу не хватает опор, вот и руководители своими ногами кое-как перебиваются».
«А я в этом факте усматриваю внутренние аппаратные интриги, — перейдя на шепот, произнес посох. — Вы посмотрите, что делается? Товарищ Леонид Ильич еле на ногах держался, а ближайшее окружение упорно не давало ему костыль в руки. Почему?»
«Почему?» — тоже шепотом переспросила коляска.
«Внутренние и внешние враги не хотят, чтобы товарищ Брежнев дошел до коммунизма. Либо искренне заблуждаются: уверены, что их поддержка генерального секретаря под руки надежнее опоры о костыли. Но, как я вам уже говорил и еще раз повторяю, член ЦК такое же облако в штанах, как и любое другое. Штаны, может, только поприличнее, из спецателье».
Так, в интеллигентных беседах, проходили встречи коляски и трости. Профессор Маловицкий и Люба тоже много говорили.
— Хочешь показать свои новые стихи? — с порога догадывался Леонид Яковлевич.
Люба трясла головой и в ужасе закрывала глаза.
— Только вы не смейтесь…
— Слово друга, — серьезно обещал Маловицкий.
Он брал листки. Люба обмирала.
— Озера черный взгляд, в нем твое отраженье. Не будет пути назад из замка видений. Неплохо, — прерывал смущенное Любино пыхтенье Леонид Яковлевич. — Даже использование штампов вроде озера и замка нарисовало картину смятения и любви. Но ведь в душе твоей не все так гладко, правда? Пусть даже ты вспоминаешь тысячу раз до тебя использованные слова — взгляд, отраженье, разорви их, выкрикни, подбрось, швырни, утопи в колодце и кинься следом за ними. Потому что ты не можешь жить без него! Так ведь?
Люба согласно молчала.
— Калейдоскоп в детстве ломала?
— Откуда вы знаете? — обрадовалась Люба.
— И какие были впечатления?
— Не могла поверить: три кусочка тусклой пластмассы и три полоски зеркал в картонной трубке.
— А какие узоры, да? — продолжил Любину мысль Леонид Яковлевич. — Вот и ты сумей из простых, тысячу раз до тебя произнесенных слов, сложить узор. Легкий, подвижный, чтоб стоило чуть повернуть строку, и слова сложились по иному, в подтекст, рассказывающий о такой любви, грусти, радости, которой до тебя никто во всем мире не испытывал.
— Я к послезавтра постараюсь написать совершенно по-другому.
Леонид Яковлевич мысленно улыбнулся простодушной Любиной уверенности создать шедевр к послезавтра.
Через день, в следующую встречу, он деликатно не вспоминал о Любином обещании. Однако в конце урока она достала из стола знакомую тетрадку.
Леонид Яковлевич почтительно взял тетрадь в руки и погрузился в чтение. Наконец, он поднял голову.
— Молодец, Любочка, молодец! Прием недолюбленной, непонятой души, как недочитанной и брошенной книги используется довольно часто. И, тем не менее, ты смогла создать свой сугубо индивидуальный образ.
Люба пылала. Ей было неловко выказывать наслаждение, которое вызывали похвалы, но сохранить вид строгого достоинства не удавалось — кровь ликовала, как толпа футбольных болельщиков, била витрины и переворачивала столы.
— Я могу гораздо лучше написать, — гордо сообщила Люба.
— Время покажет, — не стал осаживать Любу Леонид Яковлевич.
— Я напишу такие песни, что их будет петь вся страна!
— Ах ты, заяц-хваста, — засмеялся Леонид Яковлевич.
Люба встряхнула головой. Профессор Маловицкий исчез, растаяла тетрадка со стихами.