Вечер стоял хоть глаз выколи. Ромбов пробежал несколько дворов по водной каше, пересёк перпендикулярную улицу, нырнул в квартал гаражей и остановился у третьего по счёту. Сквозь щели запертых железных створок пробивался ржавый свет.

Вытащил пистолет. Забарабанил свободной рукой в дверь и заорал:

– Открывай! Полиция.

Увидел, как в широкой щели под дверью показались грязные кроссовки. Он отошёл назад и снял пистолет с предохранителя. Громыхнул засов.

Зелёнкин распахнул одну из тяжёлых створок. Он не пытался напасть или сопротивляться. Наоборот, раскрыл руки в приветственном жесте и забормотал с улыбкой:

– Добрался, голубчик… Ну, погляди, погляди, раз добрался.

В правой руке он держал ножовку. По руке текла кровь, и плащ был в кровавых пятнах.

– Назад, – скомандовал Ромбов.

Зелёнкин покорно отступил вглубь. Ромбов зашёл в гараж следом. У него потемнело в глазах.

Слева на большом металлическом столе, прямо под лампой, лежал распотрошённый труп.

<p>30. Последнее пение</p>

Всё движется: носится время по кругу – зима заступает на срочную службу, потом убегает от всплесков весенних, бандитского солнца и цвета деревьев, что служат причиной её аллергии, потом возвращается душное лето, ложится дремать на горячие крыши и смотрит на нас голубыми глазами, как беглая мать, по которой скучаешь, но знаешь – её не удержишь на месте, но знаешь, что скоро она увильнёт за новой любовью, а мы, её дети, останемся под нерадивым присмотром скучающей осени, спившейся тётки, и будет её неуютно шатанье и пьяные слёзы холодных дождей, о, как будет страшно и как одиноко, когда мы поймём, что покинуты всеми, что лето нас бросило, словно детей, а мы привязались к теплу её взгляда, успели поверить в шмелиное счастье, гудевшее в сердце.

Мне, Коле Зелёнкину, было за сорок, когда сердце, словно космический спутник, разбилось и рухнуло в бархатный хаос, когда мне запели умершие дети, все снова запели, все хором запели, с пропитанных слёзным шипением кладбищ, им было так страшно и так одиноко, они умоляли меня о спасенье, они приходили ко мне по ночам. А там, у ворот моих снов благодатных, сидела Наташа, как та билетёрша, что на колесо обозренья пускала в июньском сияющем парке. Она им кричала, их душам смятённым: подайте талончики на воскрешенье, не можем спасти мы такую ораву, вас сотни и сотни, вы громко поёте, но все не уместитесь в нашу квартиру.

– Ку-ку, – нам кричали забытые дети, – мы здесь, Николай, Колокольня, Кукольня! Мы куклами станем и этим спасёмся. Кукольня, ты будешь нам богом домашним! Ты прыгнешь лососем, как пёсий Кухулин, ты будешь парить над землёй на лопате?

Наташа уже не была в синем платье с двойной оторочкой, как раньше ходила. Наряжена в лыжный бордовый костюм, что я раздобыл у контейнеров старых, она принимала девчоночьи души без страха, с теплом и без всяких сомнений, ведь помнила, как двадцать лет пролежала сама же во мраке густом и холодном, как я приходил к ней и спал на могиле. Я вырос, но магии чёрной уроки её не забыл и чем дальше, тем больше в себя пропускал я чудесные силы. И так я привык быть на связи с Наташей, что стало нам сложно уже разлучаться. Тогда я решился в две тысяча первом, прочтя сотни книжек на разные темы – о мумиях, смерти и магии чёрной, – её воскресить, сделав первую куклу. Конечно, от тела там мало осталось, и даже от гроба – сплошная земля (о, как растворяемся быстро во мраке!). Я выкопал ночью остатки Наташи, и глиной затем облепил в гараже, и в тряпки зашил для придания формы. С тех пор я уж был не один.

Я с детства любил равновесие кладбищ, как будто покой охраняет крапива, как будто весь мир помещается в капле прозрачной росы, что блестит на травинке. Душой отдыхал я от суетной жизни, от глупых студентов, исследуя сотни и сотни надгробий, забытых могил, заброшенных деток и кладбищ натянутую паутину на город и область, в которых родился. Я начал с другими детьми говорить, и спать на могилах, и их воскрешать. И я воскресил их почти три десятка.

– Ку-ку! – мне кричала кукушка дневная.

– Сама ты «ку-ку»! – отвечал ей с усмешкой.

Бывало, подолгу мне новые дети не пели, не звали. Но деток живых не давала опека, но сердца гуденья не слышала Юля, и снова открылось могильное пенье. Они не пускали меня после Даши уже ни в редакцию, ни на занятья, ни к Юле-беглянке, ни к книгам моим. Они приходили и ночью и днём – с личинками мушек мясных и зловоньем, с кровавыми ранами – прямо из морга, с зашитыми веками или губами, и те, кто почти что истлел, приходили, и пели о том, как им хочется жить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже