– Я вовсе не это имел в виду, – мягко сказал он. – Тебя что-то г-гнетёт. Очень сильно гнетёт. Это видно. Месса – это долг. А я говорю о том, чтобы раскрыть д-душу. В светлых чувствах. Самому. Ты понимаешь, о чём я? – Михелькин кивнул. – Хорошо. Но я пришёл не за этим.
– А за чем?
Томас огляделся.
– Сядем.
Они сели на кровати, друг напротив друга.
– Чтобы понять некоторые вещи, требуется время, – помолчав, сказал брат Томас. – Эта девушка п-представляет собой загадку. Мой учитель, брат Себастьян, движется своим путём. Он логик и мыслитель. И это п-п… правильно. Инквизиция суть расследование, поиски истины. Но есть мысль и есть движение души, есть догадки и есть прозрение. Ты ведь знаком с этой девушкой?
– А? – встрепенулся Михель. – Да… Да, я с ней знаком. А что?
– Ты г-говорил, она тебя ударила ножом.
– Я? Ах да… Ударила. Ага. Сюда вот. Это… я её хотел обнять… Ну обнял. Это… А она меня ударила. Я ведь говорил уже про всё это отцу Себастьяну, зачем ты меня снова спрашиваешь?
Фламандец или был дурачком, или удачно притворялся. А может, из него ещё хмель не выветрился. Так или иначе, Томас продолжил наступление.
– Г-где ты её повстречал?
Михель почесал небритую шею.
– Мы виделись… один раз, – уклончиво ответил он. – Я её и не знаю почти.
– Она не из твоей деревни?
– Нет, не из моей. Она… ну просто пришла.
Томас заинтересованно подался вперёд.
– Что значит «просто п-пришла»? Она ведь шла о-э… откуда-то. Куда-то. И наверняка не просто так. По поздней осени не ходят п-п… просто так.
Михель потупился.
– Она сказала, – проговорил он глухо, – что идёт на богомолье.
Брови Томаса полезли вверх:
– На богомолье? А к-куда?
– Не помню. В какое-то аббатство. Врала, что дядя её где-то у нас живёт. Деревню называла, только я забыл. Тоже, наверно, врала.
– С-с… с… совсем не помнишь?
– Да развлекались мы! Пили в кабаке. Она вошла… мокрая вся… холодно было, лило. Мы пригласили её с нами посидеть. Поставили ей вина, она пила, потом…
– Она тебя в к-кабаке ножом пырнула? Прямо там, п-при всех?
– Что? А, нет, не в кабаке – в хле… гм! На улице.
– П-прямо на улице?
– Ага. На улице. За домом.
Томас сосредоточенно поглядел ему в глаза.
– М-михель, – медленно сказал он, – ты врёшь сейчас, верно? А ведь ты свидетель. На допросе т-тебя будут спрашивать. И чем больше ты будешь путаться, т-тем хуже будет для тебя и для
Михелькин вскинул голову так резко, что с мокрых волос полетели брызги. По тому, как изменилось выражение его лица, было видно, что он взволнован: как все блондины, Михелькин краснел мгновенно, целиком, от подбородка до бровей, и совершенно не умел скрывать свои чувства. Но колебания его, если и были, закончились.
– Мне больше нечего сказать, – упрямо молвил он и опустил глаза.
Несколько томительных секунд – и вдруг Томас, по какому-то наитию, по странной, звонкой пустоте за сердцем, так знакомой всем поэтам, музыкантам и пророкам, вдруг задал ещё один вопрос, такой же неожиданный, как первый, насчёт вина.
– Это т-т… твой ребёнок?
И сразу, по расширенным зрачкам, в которых заметался страх, по крови, бросившейся Михелю в лицо, без всякого ответа понял: он опять
И почувствовал, как по спине бегут мурашки.
Чтобы успокоиться, Томас прикрыл глаза и дважды прочитал про себя Pater noster. Всё это время в кордегардии царила тишина.
– М-может, от тебя зависит, будет она жить или умрёт, – осторожно сказал он. – Т-ты же знаешь, как положено поступать с ведьмами… и с их детьми. Или не знаешь?
– Нет! – срывающимся, ломким голосом вдруг закричал Михель. – Нет, нет! Он не мой!
Он закашлялся. Перегнулся пополам.
– Amor tussisque non celantur[63], – сказал Томас.
Михель ощупью схватил бутылку, скинул на пол кружку и торопливо присосался к горлышку. Кадык его задвигался.
Томас покачал головой:
– Ты слишком много пьёшь.
Михель не отреагировал. Рот его переполнился вином, две струйки побежали вниз по белой коже – воск от красной свечки, кровь из перебитых вен. Если он хотел напиться, чтобы упасть без памяти и более не отвечать, это вполне могло произойти. Томас ощутил, как в нём опять просыпаются раздражение и гнев.
Он встал.
– Ты
Михель замер с раздутыми щеками, выпучив глаза, как лягушка, и вдруг всё выплюнул в распыл, как это делают гладильщицы, забрызгав юного монаха с ног до головы. Тот, к его чести, остался совершенно невозмутим, повернулся и молча вышел вон. Даже не утёрся.
Михелькин проводил его взглядом, осторожно понюхал горлышко, ошеломлённо посмотрел монаху вслед и опять покосился на бутыль.
Внутри была вода.