Мунэмити считал, что история человечества — это история войн. И на его памяти было уже столько войн, что, если посчитать их, на руке не хватило бы пальцев. Понимал он и причины войн, коренящиеся в современной экономической и политической международной обстановке, в тех отношениях и противоречиях, которые существуют между государствами. Но понимал он далеко не все. Он не способен был разобраться в тех «загадочных силах», которые на базе экономики и политики возникают в человеческом обществе и при мало-мальски серьезном столкновении интересов между государствами приводят к войнам с такой же неизбежностью, с какой изменения в атмосферном давлении приводят к внезапным похолоданиям или потеплениям и вызывают дождь или снег.
Это было уже за пределами кругозора старого аристократа. И ему трудно было стать даже тем гуманистом, который изыскивает пути к предотвращению возникновения этих «сил» и молятся о том, чтобы на земле наконец прекратилось массовое взаимоистребление людей, не знающих друг друга и не питающих друг к другу ни злобы, ни вражды. Для Мунэмити войны были лишь следствием неисправимой глупости человечества, проявляемой на всем протяжении его истории,— глупости, от которой оно, вероятно, никогда не избавится и в будущем.
А что касается вопроса — кому от войны польза, а кому вред, то он знал одну истину, весьма просто выраженную: «Слава одного генерала — это десять тысяч солдатских могил». С его точки зрения, существовало два противоположных лагеря. На одной стороне находилась верхушка, состоящая из финансовых воротил, военных и видных политиков, к которым он питал непреодолимое отвращение, основанное на его фатальной ненависти к сацумско-тёсюской клике, а на другой стороне — простой народ, толпа, которую любое правительство отдавало на съедение этой верхушке. Одним из очевидных доказательств того, что народ приносится в жертву чужим интересам, не сегодня-завтра будет близкая ему семья. Тем не менее его беспокойство по поводу предстоящей мобилизации сыновей Мандзабуро, по правде говоря, проистекало не от любви или жалости к ним самим и даже не от сострадания к их отцу, хотя нельзя сказать, чтобы эти чувства были ему совершенно чужды. Но гораздо сильнее в нем была любовь к тому искусству, которое было единственным светочем в его одинокой, безрадостной жизни. То, что этих парней должны были забрать на фронт, разжигало в душе закоренелого гордеца и эгоиста чувство гнева и какой-то личной обиды, словно делалось это нарочно, чтобы досадить ему.
На лице Мунэмити редко появлялся румянец. Сейчас при свете электрических ламп, падавшем с филенчатого потолка, оно казалось и вовсе мертвенно-бледным, словно смерть уже наложила на него свою печать.
Мунэмити замолчал и плотно сжал губы, они, словно тонкий фиолетовый шнурок, перерезали его узкое лицо. Заметнее обозначились складки между бровями, и взгляд удлиненных глаз стал еще более пристальным и холодным. От этого взгляда мурашки пробегали по телу даже у тех людей, кто хорошо знал Мунэмити и привык к нему.
Но вот принесли одно из самых его любимых блюд — заправленный кунжутным семенем бульон из морского угря, и лицо Мунэмити несколько просветлело.
Когда Мандзабуро стал прощаться, Томи против обыкновения поднялась, чтобы проводить его.
Они шли по длинному, устланному циновками коридору, освещенному бумажными фонариками, и Томи как бы невзначай сказала:
— Сегодня, дорогой учитель, и вам пришлось попасть под встречный ветер. Я вам очень сочувствую.— И, улыбаясь своими живыми черными глазами, добавила:—Но вы, надеюсь, понимаете, что это такой ветер, о котором нельзя упоминать в сообщениях о погоде.
— Да, да, я это прекрасно понимаю,— быстро, словно опять испугавшись чего-то, пробормотал Мандзабуро и закивал своим полным круглым подбородком.
Этот добрый, простодушный человек все еще не мог опомниться от удивления и страха, вызванного у него сегодняшним шквалом. «Как только сделаешь шаг от ворот, постарайся начисто все забыть, будто ничего подобного никогда и не слышал,— говорил себе Мандзабуро.— Упаси бог, если этот ветер вырвется из стен дома и долетит куда не следует. Да что там говорить, достаточно одного слова, чтобы вышла неприятность». Престарелый актер, толком не знавший разницы между жандармерией и полицией, все же отлично понимал, насколько все это серьезно.
Хирано и ученик Мандзабуро, оставшийся, чтобы его сопровождать, дожидались актера в передней. У крыльца стоял автомобиль, блестевший при свете электрических фонарей.
— Поедемте с нами, Хирано-сан,— пригласил домоправителя Мандзабуро.
— Благодарю вас, но мне ведь недалеко. К тому же у меня здесь еще есть кое-какие дела,— кланяясь, ответил Хирано.