В детстве мы играли в фантики. Конфетные обертки складывались в треугольники и квадраты, плоские, как миниатюрные фронтовые конверты с какой-то веселой войны. Суть игры заключалась в том, чтобы накрыть своим фантиком чужой. У меня был фантик от финской шоколадки «Корона», глянцевый и плотный, он летел дальше и был точнее других, я его доставал в особых случаях. Брат порвал его прямо во время игры. Валет проигрывал, поэтому разорвал «Корону» и бросил обрывки мне в лицо. Я прорыдал до ужина. Из-за фантика, из– за шоколадной обертки? Нет. На таком, в общем-то, плевом примере я осознал, что в основе устройства нашего мироздания вовсе не лежит принцип добра и справедливости. Наша вселенная устроена как-то иначе.
Валет и отец беседовали со стариком. Они стояли у крыльца, отец что-то рассказывал, азартно помогая себе жестами. Валет иногда встревал, поддакивал. Как же они похожи, подумал я, слезая с велосипеда. Старик-латыш кивал носатой головой с плоским выбритым затылком. Иногда он сипло похохатывал, точно икал. Инги не было.
На меня внимания не обратили. Отец закончил историю, и все трое засмеялись – брат с отцом почти в унисон, после и латыш заухал как сыч. У его ног валялся мешок защитного цвета, из него торчал кусок белой капроновой тряпки.
– Парашют? – Я слегка пнул мешок.
– Вот Эдвард предлагает лещей наших закоптить, – повернулся ко мне отец. – Холодного копчения, как тебе? Или горячего?
Я пожал плечами, старик оживился:
– Ну! За ночь закопчу, завтра твои мальцы заедут – заберут.
Потом мы оказались в сарае, который старик называл мастерской. Там действительно стоял верстак, а на стене висели ржавые пилы, но помещение все равно все-таки больше напоминало кладовку. Тесную и пыльную, забитую до потолка всевозможным хламом. Хлам, по преимуществу, был военного свойства: оружейные ящики, патронные цинки, несколько сумок с противогазами, пара летных спасательных жилетов, в углу чернели резиновые покрышки от «миговских» шасси. У стены сиял алюминием подвесной топливный бак – если такой аккуратно распилить вдоль, то получится сразу два каноэ. Или же, если половинки скрепить между собой, выйдет отличный катамаран.
– Зачем ему парашют? – вполголоса я спросил у Валета.
– Вишню накрывать. От птиц. Клюют, говорит, не успевает созреть ягода.
Старикан резал копченую корейку самодельным тесаком страшноватого вида. Он уже выставил на верстак литровую бутылку и пару граненых стаканов. На газете лежала порубленная на дольки красная луковица и толстые ломти черного хлеба домашней выпечки.
– По мне, пан капитан, любая власть… – Он с силой воткнул нож в дощатую стену над верстаком. – Чего уж там. Как есть.
Лезвие ножа было темным, с рыжеватой ржавчиной ближе к ручке. Отец хмыкнул, вынул из кармана курево, угостил латыша. Тот бережно, двумя пальцами прихватив за золотой обрез фильтра, вытянул сигарету. Поднес к носу, шумно втянул воздух.
Старик взял бутылку, разлил по стаканам, проворно и поровну. Подмигнул отцу, они вежливо чокнулись. Батя проглотил, зажмурился, выдохнул.
– Ну, Эдвард… – помотал он головой. – Ну…
– Квалитет! – гордо крякнул дед. – Мальцам налью?
– По грамульке. – Отец любовно мастерил бутерброд, выкладывая на розовую корейку колечки лилового лука. – Им еще педали до дому крутить.
Дед окосел как-то сразу. Оживился, стал суетливым. Начал громко говорить, что-то рассказывать с жаром. Выпивая, закусывая и куря одновременно. Суть улавливалась с трудом: дед вольно обращался с ударениями, да к тому же половина слов была на латышском.
Старик плел довоенные истории. Как он поехал в Ригу за отрезом бостона на выходной костюм, но бес попутал – и Эдвард прогулял все деньги в борделе.
– На углу Ульманиса и Лайма-иела, – давал точные координаты дома терпимости дед. – Как с Ратушной площади повернешь на Крукулю-мост, оно прямиком, и вот…
Говорил так, будто все это с ним случилось на той неделе. Нас с Валетом он спрессовал в единое целое и, если и обращался, то непременно к обоим сразу, называя нас чудным словом «мальцы», с ударением на «а». Отца почтительно величал «паном».
– Слыхал, пан, люди болтают, водка зло. А водочка-то меня от смерти спасла.
Выяснилось, что Эдвард – самогонщик со стажем. Начал гнать еще до войны, гнал из картошки (як поляци), экспериментировал с яблоками, пробовал рожь и пшеницу, добавлял крыжовник и смородину, настаивал на березовых почках. Сам скумекал насчет тройной очистки углем, перед самой оккупацией стал чемпионом Нижней Латгалии по самогоноварению и был награжден дубовым венком и денежным призом в двадцать латов. В те былинные времена у Эдварда, прямо как в сказке, было два брата.
– А когда ваши пришли, – так уклончиво описал он оккупацию своей страны нашей в сороковом году, – забрали в Красную армию старшего брата. Пришли забирать меня – я советским командирам водочки налил да и говорю: «Оставьте меня дома, добрые паны товарищи, ну кто вам еще такой самогон будет варить?»