Она нервно дернула плечом.
– Плевать. Главное, не лезьте ко мне.
Последнюю фразу она произнесла холодно и зло. А может, мне так показалось из-за ее акцента, твердые звуки напоминали стук деревянных кубиков. Я ощущал, что со мной творится что-то неладное: в горле застрял ком, но вдохнуть я боялся – был уверен, стоит мне открыть рот, я разревусь, как ребенок. Боль, что копилась внутри целый месяц, была готова вырваться наружу.
И еще: Инга оказалась такой же переломанной, как и я.
– Отца не помню… – она задумалась, – совсем. Фотографии забрали солдаты. Зачем? Ни одной не осталось… Еще часто думаю про тех людей, на болоте. Ведь у человека есть предел… ну как назвать? предел страданий? Предел мучений? Ведь они там прятались больше десяти лет. Или те – в Саласпилсе. У Круминьша дед там мертвых сжигал. Такие большие печи и рельсы специальные, чтоб легче. Нас возили на экскурсию. А дед Круминьша умер два года назад, он тоже молчал всегда.
Нас тоже возили в Саласпилс на экскурсию, но говорить об этом я не стал. Ни про кирпичную трубу, ни про те страшные печи с чугунными дверями и засовами. Крепкими стальными засовами, словно кто-то боялся, что горящие мертвецы полезут обратно.
Жалость, невыносимая, жгучая жалость душила меня – жалость к ней, к себе, к этому пустому озеру, к темно-голубому небу, к невинным и глупым облакам. К тем, кого сжигали в печах, и к тем, кто прятался на болотах. Вместе с жалостью пришла ярость: я был готов растерзать обидчиков Инги голыми руками. Жуткое и восхитительное чувство: мне хотелось рыдать и смеяться одновременно. Но больше всего на свете мне хотелось схватить эту девчонку, прижать к груди изо всех сил, до боли. Слиться с ней. Стать чем-то единым, чтобы больше никто и никогда не посмел ее обидеть. Я был готов умереть за нее. Мало того, такая смерть казалась счастьем.
Взяв за запястья, я хотел притянуть ее к себе.
– Не надо. – Инга освободилась из моих рук. – Не сейчас. Не надо. Прости.
Я нехотя отпустил.
– Прости, Чиж. Мне кажется иногда, что я до краев, по самое горлышко. – Она резко провела ладонью по подбородку. – Что внутри просто нет больше места ни для чего. Ни для жалости, ни для…
Она махнула рукой, закусив губу, уставилась куда-то поверх моего плеча.
– Знаешь, это как с водой: если ее морозить, то она перестает быть водой. Она превращается в лед.
– Предел страданий? – спросил.
Она даже не кивнула, продолжала щуриться, словно пытаясь разглядеть что-то на дальнем берегу. Высоко над нами прочертил небо истребитель, раздался гулкий хлопок, как выстрел, – самолет преодолел звуковой барьер. Теперь звук мотора долетал до нас едва слышным комариным звоном. Впервые я знал наверняка, что там, в кабине, не мой отец. Его отстранили от полетов еще на две недели. На следующей неделе он собирался в Ригу, на четверг была назначена медкомиссия. – И еще… – Инга начала, но замолчала, словно передумав.
– Ну?
– Твоя мать…
– Что?
– Когда ее привезли в больницу, думали, что инсульт… – Она снова запнулась.
От предчувствия чего-то страшного меня замутило. Хотелось зажать уши. Молчи, хотелось крикнуть, больше ни слова! Ничего не хочу знать! Но я обреченно стоял и ждал. Стоял и слушал.
Инга говорила; медицинские термины и названия лекарств напомнили школу, то ли биологию, то ли химию. Антикоагулянты и аритмия, ишемический криз и геморрагический инсульт, еще какие-то слова, которых я не запомнил. Мне хотелось остановить ее, пока она не сказала самого страшного. – Откуда… – выдавил я сипло, – ты все эти…
– Мать дежурила в реанимации. Она медсестра там, старшая медсестра…
– Нет. Я про слова… Геморрагический…
Пришла на ум Гоморра, город-побратим Содома, уничтоженный Богом за грехи жителей: «Ибо были люди те злы и весьма грешны и пролил Господь на них огонь и потоки горящей серы». И если из Содома спасся Лот с дочерями, то население Гоморры…
– Чиж!
Инга дернула меня за рукав, без особого желания я вернулся на озеро. Находиться там очень не хотелось, к тому же я вдруг усомнился в справедливости Всевышнего: наверняка в Содоме и Гоморре погибли и дети – их-то за что? Не могли же и младенцы быть настолько грешны, что их следовало сжечь заживо.
– Ты… – она заглянула в глаза. – Ты понял?
– Детей за что?
– Каких детей?
– Его нет. Его же просто нет… Не существует.
– Кого? – Инга взяла меня за плечи. – Ты понял, она сама. Те таблетки… Она сама хотела…
– Не сама, – устало сказал я. – Не сама. Это мы. Мы все. И я тоже.
Мы стояли молча, руки мои казались тяжелыми, словно я ворочал камни.
– А отец знает, – спросил, – про таблетки?
– Да, – кивнула она. – Мать слышала, как врач ему говорил.
Из Риги отец вернулся под вечер, злой. В гражданском костюме он выглядел ряженым, точно притворялся бухгалтером или каким-то строительным инженером, да и костюм был так себе, коричневый. Похоже, по дороге отец успел выпить. У нас хватило ума не расспрашивать про медкомиссию.