— Если бы вы подождали еще несколько дней, — в последний раз попытался он уговорить ее, — мы успели бы все уладить окончательно.
— Знаю, но никак не могу остаться. Я и так слишком задержалась.
— Понимаю, — кивнул нотариус и отошел от коня, который перебирал ногами на месте, охваченный тем же нетерпением, что и всадница. — Удачи, госпожа Ольгерсен! Позаботься о ней! — прокричал он уже вслед, обращаясь к мальчику.
Конь, которого Мери безжалостно пришпорила, стрелой понесся вперед. Нотариус покачал головой, постоял немного, глядя на облачко пыли, поднятой конскими копытами и размышляя о печальной участи семьи Ольгерсен, затем вернулся к дому и в последний раз повернул ключ в замке, накрепко запирая двери трактира «Три подковы».
Эмма де Мортфонтен отвела прядь волос, прилипшую к взмокшему лобику Энн-Мери Ольгерсен. Как и каждую ночь с тех пор, как Эмма насильно увезла ее с собой, девочка спала, нахмурив брови, во сне часто стонала, плакала, а иногда и кричала. Ничего общего с ее вялым дневным безразличием.
Энн перестала разговаривать и почти ничего не ела: ту малость, какую удавалось в нее впихнуть, проглатывала, лишь повинуясь инстинкту выживания, в котором Эмма распознала черту, присущую и Мери. Характером девочка пошла в нее. И все же Эмма ни о чем не жалела, несмотря на тот хаос, который внесла в душу ребенка.
Смерть Никлауса Ольгерсена принесла ей облегчение. Огромное, невыразимое облегчение. Словно кровь, брызнувшая из раны, и душераздирающий крик ребенка начисто смыли ее собственные страдания.
С каждым днем она словно оживала, набиралась сил. Она знала, что теперь Мери от нее не уйдет. Что сама она не успокоится, пока ее не настигнет, и что их поединок будет таким же беспощадным, как сжигавшая Эмму страсть. На этот раз у Мери остается выбор: добровольно покориться и вернуть себе дочь или умереть и навеки отдать девочку ей, Эмме.
Эмма не хотела убивать малышку. Своих детей у нее нет. Ее вполне устроит дочь Мери. И пусть сама Мери решает, хочет ли она разделить с ней грезы о могуществе.
Кто-то осторожно постучал в дверь каюты, и Эмма оставила Энн наедине с ее кошмарами. Открыла дверь, впустив Джорджа.
— Вдали показался ирландский берег, — тихо доложил он.
— Отлично.
Слуга хотел было снова выйти, но Эмма удержала его, взяв за руку:
— Останься. Мне хочется любви.
Не обращая ни малейшего внимания на то, что рядом спит ребенок, Джордж поспешил удовлетворить ее желание.
Энн внезапно проснулась, услышав, как застонала эта злая тетка. Девочка инстинктивно свернулась клубочком, накрепко зажала руками уши и закусила губы, чтобы не закричать. До боли стиснула набухшие слезами веки. В ее истерзанной памяти все еще звучал голос отца, приказывавшего ей замереть и не двигаться.
Эмма де Мортфонтен легким шагом ступила в мрачный квадратный двор кинсейлской тюрьмы. Она так и лучилась радостью и самодовольством.
Поначалу она собиралась поручить присматривать за Энн Эдварду и Келлиан, слугам-ирландцам в своем доме, но девочка настолько не выносила присутствия ее самой, что Эмма сочла более правильным несколько лет подержать ее вдали от себя. За это время травмирующее воспоминание изгладится из ее памяти, девочка окрепнет и сможет вернуться к ней. За это же время Мери Рид в надежде когда-нибудь снова увидеть свою дочь покорится ласкам Эммы.
Сразу по прибытии она представила Энн слугам как дочку родственницы, глубоко потрясенную гибелью родных, приказала обращаться с ней ласково и ни о чем не расспрашивать. Келлиан проявила чудеса нежности и доброты. Энн охотно слушалась ее и ни на что не жаловалась. Но, когда Эдвард рассказал Эмме последние новости графства, ей в голову пришла другая мысль.
Уильям Кормак и его любовница Мария Бренан сидели в тюрьме. Первого ожидал развод, прошение о котором подала его жена, вторую — высылка в Вест-Индию. В довершение всех несчастий девушка в холодной камере, куда ее поместили, потеряла ребенка, которого ждала от Кормака.
Эмма злорадствовала вдвойне.
Она не только отомстила за свою гордость, которую так долго попирали, но и, как выяснилось только что, благодаря собственной предприимчивости нашла решение своей проблемы.
— Здравствуй, Уильям.
Кормак поднял голову, оторвавшись от упорного созерцания своих лаковых туфель, за месяц потускневших и покоробившихся в сырой камере. Он сидел на кровати и выглядел жалким и сломленным. Несмотря на то что холодный воздух со свистом врывался в лишенное стекол окно — заменявшая их решетка не преграждала путь ветру, — тюремное зловоние не выветривалось из камеры.
Тюремщики почтительно относились к заключенному, однако не в их власти было смягчить приговор — весь город под влиянием родни жены узника ополчился бы против них. Кормак принял их извинения. Он все понимал.
Но страдал невыносимо.
И не только из-за позора и унижения, которые навлекла на него эта история, но также из-за жалкой участи, постигшей его возлюбленную.
— Вы! — прошипел он, мгновенно ощутив, как всколыхнулась его уязвленная гордость. — Да как вы посмели явиться в эту камеру, чтобы насмехаться надо мной?