Тревожно и фантастично. Жутко и выдуманно. Как сколок с обычаев и ритуалов царской военщины – в партере театра стоят на вытяжку офицеры: сесть в присутствии Главного Начальника они не могут; потухнет свет, продребежжит третий звонок – тогда сядут.
Золотыми жар-птицами горят погоны; в зале ни одного женского лица, не исшаренного на-чисто чьей-нибудь просящей парой глаз. В ложах – многолюдство. И смех, который клочьями висит в воздухе.
В дальнейшем, если присмотреться, открывающаяся картина становится тем более похожей на до-красна раскаленный шарж, чем скорее входят в нее самые невероятные слагаемые.
Портрет Николая Романова. (как живой! с лицом благообразным и даже не лишенным растительности – прямо (господин!) Маски Шекспира, Гоголя и Островского. Торговые рекламы на занавесе. Тихо поспешающая конница электрическихлампочек. Сырые стены. Тремя стами тел вздувшийся партер, где: генералитет без армии; полковники без полков; спекулянты без товаров; знатные иностранцы: Васька де-Гама, Тихон де-Брага и др.; какие-то подозрительные Манукьянцы – потомки абреков, беков и казбеков; двадцати-двух-летние эсаулы; кокотки в горностаях; хватцы-братцы; и просто сволочь. И исподлобно, мрачно-посматривающий балкон: черные косоворотки и очень много ситцу: ситцевая Русь.
Сверху нависший гул балкона то сталкивается с гомоном партера, то вновь идет своим собственным руслом, пока, наконец, старший капельдинер где-то за портьерой у ложи не нащупывает кнопку звонка… Надавил –
– раз,
два
три –
и садится на стул: все земное совершил.
Фойэ медленно, но верно пустеет, в партере начинается сутолочь. Шаркают. Топают. Кашляют. Сморкаются. Извечная Марья Ивановна извечному Ивану Иванычу говорит:
– Какое безобразие!..
Тухнет электричество. Занавес, шелестя шелестами раскрашенного холста, лезет вверх. Последняя из шпор дзинькает. Из невидимых труб невидимого бассейна в зал, капля за каплей, просачивается тишина. На сцене начинают лицедействовать.
Тишина еще льется да льется. Главный Начальник Патриотической Окраины еще сидит да сидит, монументится да монументится, когда какой-то чернобровец, квадратный крепыш, с головой далеко укочевавшей в плечи, здорово заряженный злобой и отвагой, – нетерпеливое горячее сердце, – хорошо выверивший себя и свои движения, но недостаточно вымерявший расстояние между балконом и отъединенной ложей Главного Начальника, – вдруг протискивается сквозь косоворотки и ситец – легкое движение голов и плеч – и с силой бросает бомбу.
Мало кого ослепляет красный барашек разрыва, но всякий оглушен. Как лопнувшая над самым ухом бутылка, как забасивший в тысячу глоток Шаляпин, как ударившее чечетку полчище танцоров, баб-б-б-б-б-ба-хает в десяти шагах за ложей.
Немою сценою Ревизора застывший театр в следующую же из секунд – длинных, еле поворачивающихся – отвечает тонким бабьим голосом:
– А – а – а – а!..
Мелкими дребезгами апплодируют оконные стекла. Кошкою пробегает паника. У робких зубы барабанят о зубы, целые ватаги страхов ломятся в сердца. Три четверти сидящих бросаются к выходу. Хладнокровнейшие, в лоб исхлестанные визгом, не могут перекричать бегущих; женщины теряют шляпы, перчатки, меховые накидки, туфли, коробки шоколаду и несутся – в вопле.
Даже адъютант с чертами лица, выверенными как часы, теряется: часы на наших глазах явно портятся, цыфры вылезают из циферблата – адъютант скаковой лошадью бросается из ложи.
И в этот же момент, когда с цыпочки сползает цепочка, – ни генерала Перекормленного в ложе, ни человека – в генерале Перекормленном уже нет: просто какая-то круглая, блистающая золотошитьем несуразица скатывается по ступенькам ложи и забивается в фойэ под куда-то… Под куда? Должно быть, под туда, за портьеру.
Главный Начальник Патриотической Окраины белеет, как земля после первого снега, как простыня после стирки, он пробует заговорить, закричать, зашуметь, но столбняк железно схватывает его за глотку и – припечатывает к месту. Припечатанный – он до тех пор не двигается оттуда, пока к нему не подбегают близкие и приближенные, миг тому назад разбрызганные взрывом в разные стороны. Нечего и говорить, что черты лица адъютанта в последующий из моментов выглядят выверенными, как часы: тик-тик-тик – механизм работает – и адъютант подает руку генералу и, немного погодя, спрашивает цыпочку:
– Вы, надеюсь, не пострадали?
На что та, застеснявшись, отвечает:
– Нет, только… мягкости немного помяты…
Между тем, кошкою пробегающая паника упирается в массивную дверь вестибюля – напор велик – и дверь плюхается прямо на троттуар. Холодный декабрьский воздух, обольстительный по своей свежести, втискивается – влетает в помещение, бодрит, освежает, успокаивает, в то время как десятками фальцетов ощетинившиеся голоса офицеров свирепо выводят:
– Тиш-ша, вниман-ние…
– Оцепляйте театр!..
– Их Выссс-преввв-дитс живы, ур-ра!..
– Окружить балкон!..
Кто-то бросается к телефону, требует:
«13–11, именем Главнач; немедленно»…
И застывает на полуслове: тишина – телефон не действует.