– Какая нелепость, зачем возжигать светильники в гробницах? – воскликнул я. – Нам должно созерцать мертвых в небесном озаренье. Но что это за лохань с раскаленными угольями?
– А это, – ответствовал знаток, – тот самый огонь, который Прометей похитил с небес. Всмотритесь в него – увидите еще кое-что любопытное.
Я вгляделся в огонь – прообраз и первоисточник всякого душевного пыла – и посреди пламени увидел – о диво! – малую ящерку, неистово пляшущую в жаркой сердцевине. Это была саламандра.
– Что за кощунство! – воскликнул я с несказанным отвращением. – Неужто это эфирное пламя пригодно лишь затем, чтобы холить мерзкое пресмыкающееся? И правда, ведь есть же люди, которые растрачивают священный огонь своей души на гнусные и низменные цели!
Знаток на это не ответил, отделавшись сухим смешком и заверением, что именно эту саламандру видел Бенвенуто Челлини в очаге отчего дома. И стал показывать мне прочие диковинки, ибо в этой каморке, по-видимому, хранились самые ценные экспонаты его собранья.
– Вот это, – сказал он, – Большой Карбункул Белых гор.
Я не без любопытства разглядывал этот громадный камень, отыскать который мне так мечталось в моей пылкой юности. Возможно, тогда он сверкал для меня ярче, нежели теперь; во всяком случае, нынешнее его сверкание ненадолго отвлекло меня от дальнейшего осмотра музея. Знаток показал на хрусталину, висевшую у стены на золотой цепочке:
– Это философский камень.
– А эликсир жизни, при нем обычно состоящий, у вас тоже есть? – спросил я.
– А как же – им полна эта вот урна. Глоток эликсира вас освежит. Вот кубок Гебы – пейте на здоровье!
Сердце мое затрепетало при мысли о столь живительном глотке, ибо я в нем, и то сказать, весьма нуждался после долгого странствия пыльной дорогой жизни. Но я помедлил – то ли из-за какого-то особого блеска в глазах знатока, то ли оттого, что драгоценнейшая жидкость содержалась в античной погребальной урне. Затем нахлынули мысли, в лучшие и более ясные часы моей жизни укреплявшие во мне сознание, что смерть – тот истинный друг, которому в свое время даже счастливейший человек с отрадой раскроет объятия.
– Нет, я не хочу земного бессмертия, – сказал я. – Слишком долгая жизнь на земле духовно омертвляет. Искра вышнего огня гаснет в материальном, чувственном мире. В нас есть частица небес, и в урочный срок надо вернуть ее небесной отчизне, иначе она сгниет и сгинет. Я не притронусь к этому напитку. Недаром он у вас хранится в погребальной урне: он порождает смерть, заслоненную призрачной жизнью.
– По мне, так все это галиматья, – равнодушно отозвался мой провожатый. – Жизнь – земная жизнь – единственное благо. Значит, отказываетесь от напитка? Ну-ну, такое предложение дважды в жизни не делают. Но, быть может, смерть нужна вам затем, чтобы забыть свои горести. А ведь можно забыть их и при жизни. Хотите глотнуть воды из Леты?
Говоря так, Знаток снял с полки хрустальный сосуд, полный черной как сажа и мертвенно-тусклой влаги.
– Ни за что на свете! – воскликнул я, отпрянув. – Я не поступлюсь ни единым воспоминанием – пусть даже постыдным или скорбным. Все они равно питают мой дух, и утратить их означало бы стереть былую жизнь.
Без лишних слов мы перешли в другую нишу, стеллажи которой были загромождены старинными томами и свитками папируса, хранившими древнейшую мудрость земную. Вероятно, библиоман счел бы самой ценной в этой коллекции Книгу Гермеса[64]. Я же оценил бы дороже те шесть книг Сивиллы[65], которые Тарквиний отказался купить и которые, как поведал мне знаток, он сам обнаружил в пещере Трофония[66]. Несомненно, эти древние тома содержали прорицание о судьбе Рима – как об упадке и крушении его мирского владычества, так и о подъеме духовного. Имел свою ценность и труд Анаксагора о Природе, доныне считавшийся безвозвратно утраченным; и пропавшие трактаты Лонгина[67], из которых немало могла бы почерпнуть современная критика; и те книги Ливия, о пропаже которых ревнители классической древности давным-давно безнадежно скорбят. Среди драгоценных томов я заметил первоначальную рукопись Корана, а также список мормонской Библии, сделанный самим Джо Смитом[68]. Была здесь и «Илиада», переписанная Александром и хранившаяся в самоцветной шкатулке Дария, еще пахучей от благовоний, которые перс держал в ней.