Про секретаря-то я потом тебе расскажу — и мне с ним схватиться довелось, а сейчас — к слову только. Не забыл он, наверно, разговора с нашим Осиповичем. Раза два, как встретимся, намекал: «Парторга, товарищ Мельников, другого вам надо. Устарел Седов». — «Что вы, — говорю, — устарел! Хворый он — точно, а пороху в нем еще на двоих, любому прикурить даст». Секретарь хмурится: «Партийно-массовая, — говорит, — работа у вас запущена». — «Да нет бы вроде, — говорю. — Заседаем — это правда ваша мало, а работа ведется. Идет наш парторг по селу — каждый к нему с советом или с вопросом; вечером, — говорю, — на крылечко вышел — один за другим, смотришь, а облепили его, самый разговор по душам. Вот она, дескать, массовая работа и есть. Не плановая, — говорю, конечно, может, ее в протоколах и не отметишь, а результаты налицо». Так и отстал до поры до времени…
Многому, в общем, научил он меня, Иван Осипович, парторг наш бессменный!.. Чужим горем горевать, чужой радости радоваться. И этому научил: «Кровь, мол, из носу, а за правду стой». Поговорка это у него такая была, вроде первой партийной заповеди. А так-то он в жизни был человек негромкий, ласковый. Приедет дочка на каникулы — Осипыч так и светится. Я тебе, кстати, не сказал: дочка-то его — жена моя нынешняя, Надя…
— Надежда Ивановна?
— Она. Второй год тогда в институте училась. Не хотела сначала — в колхозе работать собиралась, война.
А отец настоял. Войне, говорит, не век идти, кончится — учителя еще нужней будут. Приедет она вот так на несколько деньков — у нас вроде праздника. Карл Леонхардович первый огурец или там зеленое луковое перышко расстарается, я — все, что на месяц из продуктов положено, зараз на квартиру тащу. А про отца и говорить нечего — на глазах молодел. Не думай, что я замышлял чего: и в мыслях не было. На баб вообще не смотрел, а на эту тем паче: девчонка с косичками, это ведь павой-то такой недавно она стала… Радовались просто, светлее вроде с ней в дому становилось — три бобыля под одной крышей, понятно. И Надя к нам с Карлом Леонхардовичем как к родным относилась. Посмотрит, бывало, то на одного, то на другого, и глаза заблестят. Не слезой, конечно, — участием. Слезы тебе настоящая сибирячка за здорово живешь не покажет.
Так вот время и шло: день да ночь — сутки прочь. К полночи домой придешь, повалишься замертво, а затемно снова уже по фермам ходишь. Переживать вроде и некогда. А потом как начали наши Украину освобождать, — тут я и заметался! Опять по ночам сниться мои стали. От сводки до сводки только и дышал: вот-вот до наших мест дойдут! А в марте как услышал: «После ожесточенных боев наши войска освободили…», так и порешил — еду! Собрал внеочередное правление, рассказал все — отпустили на пятнадцать дней. Да еще в дорогу всякого нанесли. Сибиряки, говорю, такой народ: сначала близко к себе не подпустят, а потом, если признают, родней родного станешь… По совести, сосвоевольничал я тут, схитрил, потом-то уж жалел, да поздно. На правлении благословили меня, а в район я не сообщил. Боялся, что задержат: посевная на носу…
Как уж ехал — говорить не буду. Измучился. То птицей бы, кажется, полетел — так вроде поезд тянется; то подумаешь, что к пустому, может, месту торопишься — хоть на первом полустанке сходи! Пять ночей глаз не сомкнул, на одном табаке держался… Приехал, утра не стал ждать, побежал со станции. Пришел в село, а села нет. Ровно тут целину подняли, потом проборонили да несколько тополей для заметки оставили… А один-то — наш, зарубка еще моя на нем. Обхватил я его руками, заплакал да так по нему на землю и съехал…
Максим Петрович переводит затрудненное дыхание; я смотрю на его синее в предрассветном воздухе лицо и страстно хочу невозможного. Хочу, чтобы он вдруг легко засмеялся и весело сказал: «А своих я все-таки нашел!»
— Да… — горько вздыхает он, — Утром огляделся — из земли три трубы торчат — землянки. И жили-то в них не наши, михайловские, а беженцы какие-то. Оставил я им мешок с продуктами и заметался по округе: как в воду канули. Переходила, говорят, деревня из рук в руки, вот ее с землей-матушкой и сровняли… Как уж я назад ехал — не помню. В каком поезде ехал, с кем, ну хоть бы лицо чье — ничего не помню… Вернулся в область, подводы в тот день не оказалось, машины не ходят, ростепель. Пошел на постоялый двор, там компания какая-то, тут меня и закружило. Напился так, что и не помню ничего. Утром очухался — голова трещит, обросший, грязный, словно год белья не менял, мерзость! И тут как на грех Надю встретил. Иду похмелиться, она навстречу. «Максим Петрович, вы?» — и глядит на меня во все глаза. Дохнул я на нее перегаром, не больно что-то ласковое сказал и — ходу. И подумай, поняла ведь все! Догнала, за руку, как малого, взяла, побриться заставила в парикмахерской, потом уж на почту вместе пошли — в колхоз позвонили. И все это так тихонько, просто, только глазами поблескивает, да брови, что птички вон, летают…
Максим Петрович закуривает, отбрасывает в сторону пустую пачку: