Ну, явился я в обком, доложили секретарю — тому самому, что председателем меня посылал. Вхожу — недовольный, смотрю. «Не оправдываете вы, — говорит, — Мельников, доверия, кажется. Рассказывайте, что там за дров наломали». Начал я ему выкладывать все, что на душе было, смотрю глаза потеплели. Сорвалось у меня ненароком как-то про «Я сказал!» засмеялся сначала, потом нахмурился. «Плохо, — говорит, — если зовут так. Так плохо — что дальше некуда!» Походил по кабинету, походил, потом спрашивает: «А посевы как?» — «Все в порядке, — говорю и пошутил еще: — Поедемте, мол, посмотрим». Засмеялся: «А что, — говорит, — дело. Давайте поедем». Плащ из шкафа достал, машину вызвал. Поехали… А посевы, не хвалясь, скажу тебе — как на выставке. Дружные, крепкие — так зеленой щеточкой под ветерком и топырятся. Одно поле проехали, другое, третье — сердце радуется. К соседям заглянули, а там картина другая. Где густо, где пусто — грустные всходы. Походили мы так с ним, он и говорит: «Работайте, товарищ Мельников, спокойно. Правильно работаете». И добавил: «Семьей вам обзаводиться надо». — «Моя семья, — отвечаю, — товарищ секретарь, в земле сырой». — «Живое, — говорит, — жить должно». Пожал руку, и в машину, да смотрю — не в город, а в район повернул. Как уж он там с секретарем нашим говорил — не знаю, только на первом же бюро решение о моем исключении отменили как ошибочное. И меня даже не вызвали. Встречались потом сколько раз — как ничего и не было. А в зиму прокатили его на конференции. Много тут ему горького от коммунистов пришлось услышать. В перерыв столкнулись — мимо было прошел, потом вернулся. «Не прав я, — говорит, — Мельников, был. Извиняй». — «Я, — говорю, — тоже не прав был. За грубость мне бы извиниться надо, да прости, — говорю, — не хочу. Со мной, видишь, по-доброму расстаешься, а Седова я тебе все одно не прощу».

— А что, Максим Петрович?

— Да что… Наградили у нас в ту зиму многих. Приехал я из области с Красной Звездой, в дом вошел, и впору хоть рукой орден прикрыть. Перед Осипычем неудобно — обошли его. Был в списках — точно знаю, а в последнюю минуту — потом уж выяснилось — «Я сказал!» своей рукой его вычеркнул. И пояснил еще вроде: «Людей будут награждать за хлеб, а не за то, что у амбаров с берданкой стоят». Вот ведь как несправедливо вышло! Мы-то его как секретаря парторганизации представляли, вдуматься — так в каждой пшеничинке, что мы сдали, душа его была!.. Вошел я, начал перед Осипычем оправдываться — рассердился он. «Я, — говорит, — всю жизнь не за ордена работал — за совесть». Потом спохватился, что меня вроде обидел. «По-плохому, — говорит, — не пойми — сказал не так. А звездочке, говорит, — радоваться надо — боевой орден!» Лежал он тогда, хворал, а тут смотрю, поднялся, сел на кровати. «Вот, — говорит, — рука тебе моя, пожать как следует не могу, зато — от души».

— Да, обидно!

— Как еще обидно, — вздыхает Максим Петрович. — Редкой чистоты человек. Все о коммунизме думал. Не любил он этого слова трепать, а уж если когда скажет — аж звенит оно! Всю жизнь, до последней кровинки, народу отдал.

— Он что, умер?

— Той весной и помер. Дождался Победы, а через неделю скончался… И вот ведь человек какой был! До последней минуты не о себе, а о других думал. Забежал я, помню, под вечер — лежит он в постели, сухонький, чистый, и руки, как у покойника, сложены. Одни только глаза на лице живые, да усы его серебряные шевелятся. Бороду-то он брил, а усы всю жизнь носил. Подошел я к нему, сказал чего-то, а он спрашивает: «В избе-то никого нет? Присядь, потолковать надо». Сел я рядышком, отдохнул он малость и говорит: «Вот какое дело, Максим. Концы отдаю. Надя остается. Бери ее за себя…» — «Что ты, — говорю, — Иван Осипыч? Да она мне в дочки годится, чуть не вдвое я ее старше! И захотел бы твою волю выполнить, так ей-то зачем жизнь ломать?!» Слушал он меня, слушал, глаза закрыл. Уснул, думаю, умолк я сразу, а он глаза открыл и ясно так, ласково: «Дурень ты, Максим… Расположена она к тебе. Мне, говорит, — перед смертью все виднее, чем вам…» И попросил еще, чтоб не вызывали ее, беспокоился, что помешает ей: госэкзамены у нее начались…

Разговор этот я, конечно, из головы выбросил, а за Надеждой, как плохо ему совсем стало, послал. Вечером вбежала, а отец — холодный. Упала мне на грудь и дрожит вся, ни кровинки на лице. И Карл наш тут же сидит, носом своим огромным хлюпает… Вот такая, значит, картина…

Максим Петрович набрасывает на плечи китель, оглядывается. Тут только замечаю и я, что ночь ушла. До восхода солнца не скоро еще — низина противоположного берега синеет, над Иртышом клубится предутренний туман, но даже тишина и та сейчас кажется другой, напряженной и чуткой, — перед пробуждением.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги