Это была равнина с высокими домами, полями, озерами. И люди там были полны… «какой-то безыскусственной веселости», старики с желтоватыми седыми волосами, дети с собранными в пучок волосами, крестьяне. Все были спокойны и дружелюбны. Они удивились, увидев пришельца в его странной одежде, – сами-то они были в одеждах давно минувших эпох. И они повели рыбака в деревню, стали его угощать рисом и курицей, вином… Так он провел в блаженстве несколько дней, а потом засобирался домой. Эти люди просили его ничего не рассказывать о них. Рыбак обещал, а сам, вернувшись в свою лодку и отчалив, делал затески на деревьях… Правитель его области, услышав его рассказ, сразу снарядил экспедицию. Но рыбак так и не смог найти путь к Персиковому источнику.
И один ученый, замечает в финале поэт, узнав обо всем этом, тоже засобирался в дорогу, но внезапно заболел и умер. А, мол, после и вовсе не было таких, кто бы «спрашивал о броде».
Это заметила Лиса, ученый-биолог. То есть – ученая Лиса. В ее глазах светился ум. Да, и мне сейчас хочется лишь усмехаться над этой историей, как иначе? Но в молодые годы все было по-другому. И эта страна иногда даже снилась – ну, что-то подобное…
А вот и принцу в тысяча четыреста каком-то там году тоже приснилось, это и было эхо «Персикового источника», с которым был знаком любой образованный кореец.
Но что же написал Ан Гён в три дня?
Это был пейзаж на шелке, размером сорок сантиметров на метр. В левом углу был изображен, как говорится, реальный мир. Правда, причудливые скалы, воды, деревья в заснеженной Москве уже выглядели фантастически. Что уж там говорить о персиковом саде, как бы плывущем в горной чаше, в правой части изображения. Этот сад просто завораживал. Он был невесом, прекрасен… и неярко цвел розовым, что мне сразу напомнило цветение байкальского багульника среди скал, на склонах наших гор. И все, я до страсти влюбилась прямо в эту вещь и в этого, конечно, художника…
Рассказывая русским эту историю, не со всеми, разумеется, подробностями, я будто снова проделывала этот путь: через ущелье Го Си – и в «Весенний сон» Ан Гёна. И уже за одно это я им благодарна.
Персиковый источник Ан Гёна слишком высок для рыбака из поэмы Тао Юаньмина. На своей лодчонке он ни за что не смог бы туда выплыть. И вообще ему понадобились бы веревка, крепкий посох, прочные ботинки, чтобы взобраться по кручам из мира реального в левом углу – в мир сна в правом. Ему пришлось бы перепрыгивать с камня на камень через грохочущие ручьи, а то и по грудь в воде преодолевать потоки; цепляться за корни и стволы; забрасывать камень с веревкой за нависающее дерево, чтобы подтянуться над расщелиной; карабкаться изо всех сил, тяжело дыша, утирая пот с потемневшего от солнца и речных ветров лица; но он упорно лез вверх, слыша горестные гортанные крики обезьян, обламывая ногти, срывая кожу на ладонях, с головокружением глядя вниз, на далекие мокрые камни… Ан Гён заставил его потрудиться. Но он взошел к этому Саду. И оно стоило того – просто чтобы увидеть эту невесомую чашу розовых деревьев, услышать плеск чистых вод в ручейках… Достигнуть Древнего Сна – разве не прекрасна и благородна эта цель?
Ученую Лису это как-то не особенно впечатлило, и она нетерпеливо напомнила о японцах. А ее небритый Тюлень, наоборот, готов был слушать и слушать.
Но тут я перешла к сути. Да, вскоре после этого, то есть после написания картины, в Сеуле случился дворцовый переворот, затеянный одним из венценосных братьев. И принц, благодаря которому появился свиток «Путешествие-сон», был сослан на остров, где его вынудили покончить жизнь самоубийством. А свиток исчез. Сон оборвался.
И великая эта работа Ан Гёна проявилась в мире внезапно – под конец девятнадцатого века. И где же?
Да, Ученая Лиса угадала. Именно там. В том-то и дело. Ведь японцы то и дело приходили в Корею с огнем и мечом. В шестнадцатом, например, веке разгорелась война, Имджинская война. Корея не захотела пропустить японские войска в Китай, и параноик Хидэёси, возомнивший себя богом войны, двинул корабли к ее берегам. Может, именно тогда свиток и оказался у японцев. Ведь они вообще преклонялись перед художественным гением Кореи, выписывали учителей в свои художественные школы, сами приезжали; и были совершенно без ума от корейской керамики. В те времена это была лучшая в мире керамика! Ах, эти чаши и блюда, расписанные изумительно изящными тонкими скупыми кистями синим подглазурным кобальтом! И кувшины, чайники, чашки… даже признанные мастера из соседней Поднебесной вынуждены были признавать первенство корейских гончаров и художников-керамистов. Японцы с их небывалым культом чайной церемонии жить не могли без этой керамики, прозревая в ней свой югэн.
Ну, югэн, коротко говоря, это скрытая красота, таинственная прелесть. Признаться, мне это у японцев нравилось…