Нет, китов в океанариуме не было, ни белых, ни синих.
И этот
И вот на верхотуре, в кафе они снова начали расспрашивать про японцев. И я им рассказала.
У меня не было причин относиться к ним как-то по-особенному. Ведь мои родители эвенки, или тунгусы. Байкал не был под японцами. Они туда никогда не заходили. Только туристы на Ольхоне. И мне нравятся их поэты Басё, Сайгё, еще больше по душе Тенсё Сюбун[4]. Его работы называли пейзажами сновидений за неуловимую странность пространства. Но эту некую особенность он скорее всего похитил… ну хорошо,
Это, конечно, странно, среди корейских живописцев много ярких имен, Син Юнбок с его кисэн[5], праздными сеульцами, – когда-то его выгоняли из Академии за легкомыслие и эротику, а пару сотен лет спустя включили в список национальных сокровищ; Чон Сон, – чего стоит его дерзновенная кисть, написавшая Алмазные горы, – это скорее резец, а не кисть, об эти горы можно порезаться взглядом, а «Ущелье тысяч водопадов» гудит и поет на разные лады, и сколько тоски, но и радости в страннике, едущем верхом на осле в дождь под плакучей ивой, или совершенно очаровательная гора в «Каменистом плато», она весома и невесома одновременно, дышит и как будто глядит на нас сквозь триста лет; Ким Мёнгук с неповторимым «Бодхидхармой» или «Бессмертным с летучей мышью»; а Ли Джон? – ах, бамбуковый Джон, – кто еще так живо и трепетно мог написать бамбук, непокорный, свистящий на ветру бамбук; «Тигр» Сим Саджона, – если бы его увидел Уильям Блейк, этого ступающего к зрителю изогнутого тигра с пронзительными глазами и наэлектризованной шерстью, он бы несомненно взял его иллюстрацией к своему знаменитому стихотворению; и его же «Бессмертный с жабой», сам чем-то похожий на священную трехлапую жабу; и леса, корявые и туманные, древние, Ли Инмуна; а еще крепкий, мужицкий, ясный Ким Хондо с «Бессмертным, играющим на флейте» так, что позади остановился зачарованный олень, и с «Бессмертными гениями», «Скалами в море», которым бы позавидовал Моне; а Матисс кусал бы локти, увидев его «Танец» – там вихрится воздух от кружения танцора, от его развевающейся одежды; и воздух поет и шелестит, встревоженный крыльями «Диких гусей в лунную ночь» Ли Доёна, – этот речной шум вселяет трепет в сердце, свежестью так и веет от чудесной картины… И много еще мастеров с их незабвенными работами. Да и не только корейских мастеров, так ведь? О, конечно. Рядом всегда была и есть Поднебесная, как гигантская вселенская гора, испещренная светляками, россыпями сотен имен, начиная с Гу Кайчжи, жившего аж в четвертом веке и уже тогда писавшего, кроме пятиметровых горизонтальных свитков, трактаты о живописи, и заканчивая последним из могикан – Чжань Дацянем, познакомившимся с Пабло Пикассо в свое время и даже переигравшим его на аукционах уже после смерти обоих, – его картины теперь стоят миллионы… Но я не в восторге от них. По-моему, ци ушла из его картин… Как когда-то она ушла и из моих, стесняться любых сопоставлений с самой собой нечего… Ха-ха, забавно вышло.
Чжань Дацяня оставила пустота, ее уже нет в этих миллионодолларовых картинах. И она оставила всех живописцев и Поднебесной и Кореи. Даже если в работе современного художника есть пустота – это не пустота, а наполненность тщанием писать пустоту, гордостью, жадностью…
А мою ци унес Клыкастый Олень…
Почему мне там, на сороковом этаже небоскреба, в кафе, захотелось вдруг поведать этим двум русским обо всем? Странное и нелепое желание. Ведь это звучит до безумия наивно и сентиментально.
Мою ци унес Клыкастый Олень. Он это называл по-другому:
Уж нет, я никогда и никому не поведаю об этом. Даже дочери. К чему? У нее и свои скелеты, как говорится, будут в шкафу. А может, уже и есть. К живущим здесь всегда цепляются, как репейники, скелеты. Это непреложный закон жизни.
Хм,