«Жду тебя», – сказал он, направляясь к двери. Он не сразу смог ее открыть, потому как забыл, что уже повернул ключ. Эта заминка раздосадовала его, и пока он возился с замком, ощущая за своей спиной ее присутствие, в нем росло какое-то болезненное чувство, вызванное плохо сдерживаемым нетерпением покинуть комнату. Наконец он справился и, оказавшись в дверном проеме, оглянулся и сказал: «Уже поздно… так что…» Он увидел, что она стоит на том же месте с лицом белым, как алебастр, и совершенно неподвижным, как будто она в трансе.

Он опасался, что она заставит себя ждать, но не успел и глазом моргнуть, как оба оказались за столом. Он настроился спокойно есть, побеседовать и в целом вести себя естественно. Ему казалось, что притворяться нужно начинать еще дома. Слуги не должны ничего знать, даже догадываться. Это страстное желание все сокрыть, сохранить эту темную, разрушающую, глубокую, немую, как могила, тайну овладело им с силой наваждения. Желание это распространялось даже на неодушевленные предметы, что сопровождали его в повседневной жизни; печать враждебности легла на все до единой вещи в пределах верных стен, которые будут вечно скрывать бесстыдство фактов от человеческого негодования. Даже когда обе служанки покидали комнату – что случилось раз или два за ужин, – он оставался тщательно естественным, усердно голодным, старательно расслабленным, как будто хотел, чтобы буфет черного дерева, тяжелые шторы, стулья с прямыми спинками поверили в его незапятнанное счастье. Он не доверял выдержке жены и боялся посмотреть или заговорить с ней, будучи уверен, что она выдаст себя малейшим жестом, первым же сказанным словом. Затем он подумал, что тишина в комнате становится угрожающей и столь чрезмерной, что уже производит эффект невыносимого шума. Он хотел это прекратить, как жаждут оборвать неуместное признание, но, помня об истерике в гардеробной, не осмеливался дать ей повод произнести хотя бы слово. И тут он услышал, как спокойный голосом она произнесла что-то малозначительное. Он оторвал взгляд от центра тарелки и почувствовал волнение, как будто вот-вот увидит чудо. Ее самообладание и было этим чудом. Он смотрел в ее ясные глаза, на чистый лоб, на все, что каждый вечер представало пред его очи – годами; он услышал голос, который ежедневно звучал здесь вот уже пять лет. Возможно, она была чуть бледна, но здоровая бледность всегда была для него одним из ее главных достоинств. Возможно, ее лицо было лишено подвижности, но то была мраморная бесстрастность, величественная невозмутимость прекрасной статуи, вышедшей из рук одержимого богами великого скульптора. В непроницаемой неподвижности ее черт он до недавнего времени видел отражение спокойного достоинства души, единоличным и безоговорочным обладателем которой он себя полагал. То были внешние признаки, отличавшие ее от простых людей, которые чувствуют, страдают, терпят неудачи, ошибаются, не имея иного предназначения, кроме как подчеркивать нравственное превосходство избранных. Он гордился ее обликом, который обладал прямотой совершенства, – и теперь был поражен, что в ней ничего не изменилось. Точно так же она выглядела и говорила год назад, месяц, – да еще вчера, когда она… Что происходило внутри, не имело значения. Что было у нее на уме? Что означали бледность, спокойствие на лице, чистый лоб и ясный взгляд? О чем были ее мысли все эти годы? О чем она думала накануне, о чем помыслит завтра? Он должен понять… Но как тут поймешь? Она лгала и ему, и этому ослу, и себе самой. И теперь она готова солгать ради него. Сплошная ложь. Она была сама фальшь, дышала и жила ложью и будет лгать всегда, до конца своих дней! И он никогда не сможет понять, что у нее на уме. Никогда! Никогда! И никто не сможет! Потому что понять невозможно.

Он бросил нож и вилку, резко, словно в силу внезапного озарения догадался, что его еда отравлена, и понял, что никогда в жизни не сможет больше проглотить ни кусочка. В комнате, где они ужинали, неизвестно почему становилось жарче, чем в печи. Ему хотелось пить. Он пил бокал за бокалом и, наконец опомнившись, испугался количеству выпитого, пока не обнаружил, что пил воду – из двух разных винных бокалов. Такая безотчетность уязвила его; столь нездоровое состояние рассудка – встревожило. Избыток чувств – избыток чувств; а ведь он верил, что излишнее проявление чувств является слабостью: с точки зрения нравственности это невыгодно; а для прагматичного человека – и вовсе позор. Это ее вина. Целиком и полностью. Ее распутное самозабвение заразительно. Это оно навело его на чуждые ему прежде мысли; мысли разлагающие, мучительные, подрывающие самое жизнь – словно смертельная болезнь; мысли, которые – подобно слухам о чуме – заставляют бояться воздуха, солнечного света, людей.

Перейти на страницу:

Похожие книги