— Полегче-полегче, вишь повадилась кошка! Что тебе, помоложе не хватает? Вон ровни-то твоей полдеревни, таскайся, ярись, пока мужик не вернулся, а Ляпунова оставь. Мне и так с ним забот хватает, а еще тут ты со своей чистой да непорочной любовью… — Она нарочито громко и бранно выругалась. — Не трогай его, не то… — и сверкнула темной ненавистью, угрожающе приподняв длинную плетку, скрученную на цыганский манер из тонких ремешков, — у меня рука тяжелая, накличешь беду…

— Вот ужалили ведьму, она и места себе не найдет, да еще и грозит, будто царицка, — слетело у меня совсем неожиданно. И плеть, словно вырвавшись у нее из рук, со свистом полетела над нашими головами. Антонина рванулась от дороги, подхватила меня под руки… А плеть свистела вслед, как косой срезая верхушки молодых низкорослых березок, и самым кончиком ремня прочертила мне спину, пронзив огненно-жгучей болью.

— Я вам прищемлю язык, — бешено дергая Пальму под уздцы, она хотела достать нас. Но кобыла упиралась, мотала головой и хрипела тяжело, надрывно. — Ишь волю взяли глаза колоть. От земли еще не поднялся, а уж вон какими словами, — и, взбеленясь от злобы, сыпала отборной мужицкой бранью.

Антонина, увлекая меня дальше в лес, шептала:

— Молчи, голубеюшко, только молчи. Авось отвяжется…

Но Пальма все же махнула через кустарники и снова настигла нас.

— Ты чего нас преследуешь, Евдокимовна, чего добиваешься? — тихо спросила Антонина, прижав меня спиной к себе.

— Хочу, чтобы ты не мутила голову Ляпунову. Со своим-то уж наспалась-наобнималась, к чужим тянет, слаще, думаешь. Гляди, если не оставишь Ляпунова…

— Не могу тебе обещать, Евдокимовна, — твердо и спокойно сказала Антонина.

— Не можешь? Значит, хочешь, чтобы я пониже согнулась перед тобой. И согнусь, только откажись от него, отступись, — говорила она надломленно, визгливо и неприятно. — Иль хочешь, чтобы я на колени бросилась. Ради него и это могу… Могу и на колени.

— Не обещаю, Евдокимовна, не обещаю.

— Ух, сорная трава!

Плетка вновь пронзительно запела в воздухе, но не успела накрыть нас с Антониной. Кобыла испуганно заржала, поднявшись на дыбы, и, чуть не скинув Евдокимиху, повернулась да махнула разом через кустарники, дико понеслась по дороге к Лышегорью. И ветки хлестко били Старопову по лицу…

— Что это с Пальмой-то случилось? — Приходя в себя, спросила Антонина. — Кто ее пугнул? Уж не медведь ли у нас за спиной?

«Значит, она опять не видит Лиду», — подумал я и ничего ей не ответил. А Лида, обдав пряным запахом лугового медового клевера, пошла от нас прочь, вниз, в густой ельник…

— Ты что замешкался, Юрья? Пойдем скорее, Аннушка небось извелась вся…

— Да ничего, ведь лето. А может, я на рыбалке или с Тимохой в ночном.

— А ты сказал ей?

— Нет, все нечаянно вышло, понес меня лешак на холм, а ведь как не хотел.

— Спина-то болит? — прижимая к себе, спросила Антонина, и столько в ее голосе было доброты!

— Немножко, — бодро ответил я, хотя острая боль так и не проходила, будто каленым шомполом провели по спине.

— Совсем баба ошалела, — с горечью сказала Антонина. — И управы на нее нет.

— А куда твой Ляпунов смотрит?

— Он боится ее как смертного греха. — Антонина чему-то улыбнулась.

— А вот по ночам к ней ходить он не боится.

— Ну и язык у тебя, Юрья. Смотри, отобьют тебе бока, если колючести не поубавишь. Вон уж теперь плетью норовят подкоротить. — И легонько, жалеючи поцеловала меня в маковку. — Как есть отобьет… — И заспешила к дороге, потянув меня за собой, а уж когда мы вышли и по слабой, малопроторенной колее двинулись к дому, она сказала: — Так ведь, голубеюшко, Евгений Иванович говорит, не стесняясь, что и впрямь с Евдокимихой связан из страха. — Она все еще думала о нем. — Грехов-то у него хватает. А если она в райком: морально, мол, вконец разложившийся, не бывать ему председателем.

— Что уж, это так и обязательно быть плохим председателем? По-моему, лучше лес рубить, бревна ворочать, чем с такой сатаной, как Евдокимиха, из страха в постели спать.

— Разговорился, старичок, ты хоть о годах-то своих помнишь? — Встав на колени, крепко прижала меня к себе и тихо слезным, тоненьким голосом, по-бабьи, заплакала горько. — Не суди хоть ты меня, голубеюшко, не суди. Вся я тут перед тобой как есть. Не суди. Может, пройдет время, и сама от него откажусь, а теперь не могу, дня прожить без него не могу. Так крепко за живое зацепил. Он — орел, только ты его не знаешь. Орел — дух захватывает, как высоко поднимает.

Я сочувствовал ей всей душой и страдал вместе с ней и тоже тихо плакал от обиды, горечи и несправедливости, против которой оба мы были бессильны.

…Все эти дни я ждал возвращения Марфы-пыки, чтобы вместе с ней сходить к камню «Васькин лоб». Дни шли, а она все не появлялась в деревне, видно, осталась в Усть-Низемье до сорокового дня. Каждый вечер я глядел из открытого окна в поля и возле самой кромки леса, за пашнями, на взъеме из ляги, хорошо различал «Васькин лоб» — серую замшелую громаду.

Перейти на страницу:

Похожие книги