Юзу Алешковскому

Не слышно шума городского,

Над невской башней тишина… и т. д.

Над невской башней тишина.Она опять позолотела.Вот едет женщина одна.Она опять подзалетела.Все отражает лунный лик,воспетый сонмищем поэтов, —не только часового штык,но много колющих предметов,Блеснет Адмиралтейства шприц,и местная анестезиявмиг проморозит до границто место, где была Россия.Окоченение к лицуне только в чреве недоноскуно и его недоотцу,с утра упившемуся в доску.Подходит недорождество,мертво от недостатка елок.В стране пустых небес и полокуж не родится ничего.Мелькает мертвый Летний сад.Вот едет женщина назад.Ее искусаны уста.И башня невская пуста[351].

Лосевская песенка, очередная попытка ухватить стиховое маховое колесо «петербургского текста» от Федора Глинки[352] до Александра Блока, прикрывает собой предпоследний романс – элегию Бродского о сплывшем с иглы кораблике, о больных седоках в такси и о спешащей красотке, и поминает рождественские мифологемы видением всепьянейшего всероссийского апокалипсиса избиения зародышей. Заключение жестокого романса о предновогодней казни в утробе производно от ахматовского параллелизма («Кто знает, как пусто небо / на месте упавшей башни, / кто знает, как тихо в доме, / куда не вернулся сын»).

Игольчатый, покалывающий текст (в смысле Ю. Лотмана), безрассудно врывающийся в регулярную и рассудительную поэтику (б.) имперской столицы в духе манифеста двадцатилетнего Л. Лифшица[353], созывает на последний парад эти самые метафорические обличья главнейшего из ностальгических сувениров[354].

С тех пор как к исходу XIX века петербуржцы наново вгляделись в свой город —

 А там рисуется в далекой глубине, Как под косым дождем, под нитью телефона, Адмиралтейский шпиль на дымке небосклона[355]

и наново перечитали петербургскую повесть Пушкина —

…великолепно, как «адмиралтейская игла» в «Медном всаднике»[356],

шпиль этот почти бесперебойно влек к себе поэтов —

 Я от туманов и белых ночей, как в чаду, К острому золоту – дальнему шпицу бреду. <…> К дальнему золоту – светлому шпицу пройти, Только не встретить его на печальном пути![357], —

он был буквально обожествлен:

 Адмиралтейский шпиц так ясен, Так четко в небе острие, Что, мнится, Божье то копье – [358]

и был оплакан как покойник на сломе эпох:

…Не раз угодливый, лакейский, Ты суетился, лгал, как мог, Но все ж твой шпиц Адмиралтейский Был завершителен и строг. Теперь же как бы незнаком он, Свое изживший торжество, — Напрасно – ярок и не сломан, Маячит чуждо и мертво. И веще мнится, что с гранита, Старинной злобы не тая, Виясь ползет из под копыта Полуожившая змея[359].

Разглядывали на нем, обычно к pointe, к шпильке стихотворения и «кораблик негасимый»:

И, словно дланью чародейскойСпален за дерзостный набег,Блеснет с иглы АдмиралтейскойВнезапно вспыхнувший ковчег[360]

и прощались с корабликом в ноябре 1921 года, когда надежды оставались лишь на чудесный десант:

И фрегат отплывает от башни,В небеса за подмогой фрегат[361].

К сонмищу поэтов, воспевших острое золото[362], естественно, принадлежали эмигранты из петербуржцев, гостей столицы и отдаленных сочувствующих. «С. Гедройц» выписал примеры из собрания беженской поэзии:

Где сшиты саваны туманаАдмиралтейскою иглой…(Давид Бурлюк)Раскидано размытое величие.Иголочкой игла, и шило – шпиль…(Юрий Иваск)
Перейти на страницу:

Похожие книги