Может быть, самый яркий пример продуктивной замены умилительной идиллии «устервляющей» мизансценой – стихи о «тайных свиданиях» в пушкинских местах: «…голубка дряхлая с утра торчит в гостиной, / не дремлет, блядь». Не заключим поспешно, что Лосев дурно относится к старушкам или лично к Арине Родионовне. Мимолетной грубой репликой здесь куда как ярко передано раздраженное состояние молодого человека, в любовном томлении готового перешагнуть через предписанные нормы. Вдобавок, когда нам который век многонародолюбиво бубнят, дескать, русская поэзия родилась от союза пушкинской няньки с тютчевским дядькой, право, захочется и нагрубить, и нарисовать картинку, в пушкинском же, кстати, духе («Вот перешед чрез мост Кокушкин…» и т. д.).
Есть в стихах Льва Лосева одна определяющая, свойственная в новой поэзии ему одному тонкость: этот «велимировед», «маринист», «осиполог» и «бродскист» стихи-то пишет в духе школы, всеми забытой и оставленной, в духе поэтов середины русского XIX века. В основание лосевских сюжетов, как это водилось в старину, ложится какая-нибудь жалостливая историйка, «случай», пропащая жизнь пропащего современника. Только у Лосева «случай» остраняется, убирается в подтекст, всячески вуалируется, остается вне морализирующей оценки. Сходным образом размашистые пейзажи в духе Некрасова или Полонского редуцированы в лосевских стихах до вида из окна, потом из-за (следом и из-под) столика. Вспомним «…день безобразный – / Мутный, ветреный, темный и грязный» некрасовского цикла «О погоде», его «подмоченный звук барабанный», вспомним, вслед за Лосевым, изначальные «…труб заунывные звуки, / Брызги дождя, полусвет, полутьму». Не рождаются ли и у современного поэта стихи из переживания точь-в-точь некрасовского, по нашу сторону добра и зла?
Сострадание, как в былые века, по-прежнему стучится в сердце оставившего «петербургскую школу» поэта. Представился бы к тому случай, «язык не отсохнет авось».
«Случай» в поэзии Лосева не только повествовательная, но и философская величина. В заполонившей мир толпе «из армян, / из турок, фотографов, нэпманш-мамаш, / папашек, шпаны», все – «дело случая». Часто – безнадежного. Здравый парадокс в том, что в этом же хаосе – едва ли не единственный проблеск надежды. Одни случайности в нем – обнадеживают. О них и речь.
Случай – это выделение скрытого из внешнего примелькавшегося ряда. От романтизма, как от сумы да от тюрьмы, в русской поэзии навсегда не отречешься. Изначально превознесенный романтизмом принцип смешения возвышенного и гротескного Лосеву вряд ли чужд. Нежное ложе лирической чувствительности задрапировано в его стихах пестро расписанной рогожей.
На периферии сознания, почти вне стихов и земли, маячит лосевский – «левлосевский» – лирический герой:
«Нечувствителен» этот герой – в старинном значении этого слова. То есть «незаметен», «неосязаем». А потому у Лосева и заметен, и осязаем: «тайна», с которой мы и начали о нем разговор.
Как бы ни спорил Лосев с романтизмом в целом и с Блоком в частности («Нет, лишь случайные черты / прекрасны в этом страшном мире»), романтический призрак, нематериализовавшийся, а потому бессмертный, «невидимый мальчик», лирический зародыш, именно он – лосевский герой и блоковский близнец: «И только высоко, у Царских Врат, / Причастный Тайнам, – плакал ребенок / О том, что никто не придет назад».
Сколько ни заменяй блоковские прописные собственными строчными, пишется-то все об одном: «никто не придет назад». Куда ни мчись, во что ни дуй, услышишь лишь «раковинный гул вечного небытия». Все канет в «безначальный туман».
Не любил ли и Некрасова Лосев ровно за то же, за что его любил Блок, на полях книги некрасовских стихотворений начертавший: «Ненависть – самый чистый источник вдохновения». Вот и лосевское остроумие привлекательно, когда мрачно, отдает некрасовской ипохондрией, его каламбурами, собранными по петербургским кладбищам.
Но даже и мизантропия в стихах Лосева хороша. Потому что носит все-таки игровой характер, не безнадежна, не уныла. У Лосева всегда слышен бодрящий литературный отзвук, не позволяющий читателю тупо волочиться за «содержанием», смешивать искусство с жизнью. Его строфы упорядочены и легки – как листки календаря, как знакомства на эмигрантском балу. Так вне России писали, презирая друг друга, Ходасевич, Георгий Иванов… Подобно им, ненавидя, потому что любя, Лосев вдохновлялся неотвязным, до слез щемящим видением: «Только в мутном пролете вокзала / Мимолетная люстра зажглась». Того самого вокзала, на ступенях которого оборвалась жизнь Иннокентия Анненского.