А затем над грядками С молоком Мы зальемся сладкими Незнаком[102].

В дополнение к главным тематическим направлениям блокадной поэзии Гора – регистрации распада субъективности в результате исторической катастрофы и «заселению» блокадного пространства агентами мировой культуры – у Зальцмана различимы в первую очередь две интонации-темы – религиозная и экфратическая.

В своей религиозной дискурсивной практике Зальцман совпадает с одним из «идеологов» ОБЭРИУ – Яковом Друскиным, в дневниковых записях которого религиозность носит характер мучительного, упорного поиска, полного сомнений, тупиков и редких просветов самопознания[103]:

Почему я не крещусь? Потому что мне нравятся храмы, обряды, традиции. Крестившись, я бы потерял чистоту веры. Было бы больше радости и молитвы, но к истине затесалась бы фальшь… Я не благонадежен для счастия Божия[104].

Эта интонация сомнения становится центральной и для блокадной религиозной поэзии Зальцмана, где главной воспроизводимой позицией является библейская позиция Иова-страстотерпца, «производителя» мучительных псалмов, вопрошающих о цели божественного замысла.

Характерно, что Зальцман начинает писать псалмы еще до блокады – после исчезновения лидеров ОБЭРИУ в застенках:

Какой-то странный человекБыл пастырем своих калек.Он запускает их с горы,Они катятся как шары,Потом кладет их под горойВ мешок глубокий и сырой.Там в сокровенной темнотеОни лежат уже не те. (1940)[105]

Мы видим здесь все черты обэриутской морбидности – это абстрактное «размытое» послание, построенное на оксюморонной риторике (с одной стороны темнота сокровенная, но какое именно превращение она сулит?)

Блокадные псалмы поражают читателя – по сравнению с предыдущими – конкретностью обращения и конкретностью обвинения:

Я предлагаю кофе и открыткиЯ предлагаюсь весь,Я сделался немой и кроткий,И я с покорностью глотаю грязь <…>А впрочем, может, вши тебе дорожеЗаеденных люлей?Если так – выращивай их. Боже,А меня – убей.Псалом III (1942)Или ты выдавливаешь мыслиИз меня, как молоко из сои? <…>Псалом V (1942)Я предъявляю жалобы и ругань.– Безрадостный удел!Никто еще свирепейшего БогаПинками не будил. <…>Выискивая под столами крохи,Обрызганный землей могил,Я предъявляю золотые руки,Со всем, что я любил.Псалом VI (1942)Сам ты, Боже наполняешьНечистотами свой храм-с,Сам ты, Боже, убиваешьТаких как Филонов и Хармс.Псалом VII (1943)

Позиция Иова, постоянно горестно и недоуменно оглядывающего свой путь, проецируется совершенно отчетливо и последовательно, но при этом тут же подвергается ироническому остранению:

Нет, не знаю я Иова,И других.Я и сам живу,Я и сам Иов.Я не воскресал, как Лазарь,И Бог мне не отец.Я, как он, из гроба не вылазил,И до сих пор мертвец[106].

При сохранении оксюморонной логики, постоянного отрицания всего, что принято принимать на веру, псалмы утрачивают мистическую отвлеченность, приобретая документальный характер. Зальцманский блокадный горожанин, новый (не) Иов, живой и мертвый (как Виктор Шкловский охарактеризовал блокадный город), выступает как очевидец и летописец. Один из центральных вопросов: каковы возможности свидетеля и описателя катастрофы?

И если это для художникаОткрытое окошко,То клянусь, клянусь, – хорошенькогоПонемножку. (1942)

Об этом же, о роли и возможностях художника в ситуации катастрофы, пишет в блокадном дневнике подруга Зальцмана и Друскина – Татьяна Глебова, ученица Филонова, которой, согласно легендарной версии, вместе с Зальцманом пришлось в меру сил участвовать в похоронах учителя. Согласно Глебовой, в блокаду духовная практика неотъемлема от работы очевидца:

Перейти на страницу:

Похожие книги