Одна из устойчивых тем поэзии Дикинсон связана с «маневрами» сознания на границе, разделяющей усердно трудящийся, возделывающий свое поле рассудок и вышеупомянутое «ничего» — беспамятность, бессознательность, которые и манят, и пугают.
Духовный опыт — предмет поэтического и в то же время аналитического освоения — нередко описывается в «математических» терминах: в стихах фи-гурируют слова «алгебра», «число», «логарифм», «дробь» и т. п. Как ни полезна такого рода «математика», она оказывается всякий раз «ломаной» (broken), — это инструмент с ограниченной сферой применения, не адекватный сложности исследуемого предмета. Человеческий разум прилежно и безнадежно обмеривает, обсчитывает то, что обмеру и обсчету упорно противится: количественные характеристики жизни, сколь бы ни были точны, не в силах «схватить» ее искомое
Многие стихотворения Дикинсон по форме и построению напоминают также «научные» и в этом смысле «авторитетные» дефиниции. Предмет их — разнообразные состояния духа: «Раскаянье — это…» (101/744), «Надежда — это…» (1392), «Отречение — это…» (745). Любая из попыток определения (положения пределов) по-своему убедительна, но и подчеркнуто условна: очевидно, что не самодовольство человека
Невидимость Бога заставляет человека предположить, что с ним играют в прятки: не так ли взрослый скрывается от детей, чтобы тем больше обрадовать своих любимцев, внезапно себя обнаружив? Таково «благоприятное» толкование ситуации, но оно не единственно возможно: поскольку игра затягивается, возникает подозрение, что человек вовсе не участник ее, а объект недоброй шутки.
Так же противоречиво оценивает Дикинсон и поэтический дар — как результат любовного послушания высшей силе и как форму творческого сопротивления ей же. Ср. замечание в письме: «Когда я была ребенком и убегала от причастия, я могла слышать, как священник провозглашал: “Всех, кто любит Господа нашего, Иисуса Христа, прошу остаться”. Мой побег сохранял мне время для Слов» (Э. Холланд, п. 21).
Боль как переживание самодостаточна и самоцельна. Она хоть и живет во времени, не помнит своего начала и не мыслит своего отсутствия: «…У боли будущего нет — / Лишь бесконечность в ней» (87/650). С течением часов, дней, лет боль, вопреки расхожей мудрости, не залечивается, а лишь набирает силу, подобно работающей мышце (94/686). Отдавая должное «абсолютному» качеству боли-как-опыта, Дикинсон тем не менее делает его предметом «замера», анализа и иных «исследовательских процедур» (501), подчеркивая всякий раз, что ее занимает не причина, не внешний повод, а внутренняя структура переживания.
Идеальный поэт определяется ею как «Мученик» (Martyr), причем важно, что он не просто претерпевает боль, а «разрабатывает» ее как золотоискатель — жилу или земледелец — почву, в поисках драгоценного смысла (544). Труд познания и творчества, по определению, страдальческий труд, поскольку обостряет, усугубляет в человеке ощущение противоречивости жизни.