Священник кашляет, преклоняет колени перед мамоной в проходе, спиной к Христу. Это деревянный ящик для пожертвований, на подставке. Мне неспокойно, я поднимаюсь; слева от алтаря — Мария, увенчанная двенадцатью звездами с миниатюрными электрическими лампочками внутри, держит младенца. Он хороший ребенок, он не ухмыляется, как некоторые, знающие про себя, что являются светом мира. Справа — коленопреклоненный мужчина в уповании перед благосклонным Богом; молоток и другие орудия его труда лежат рядом, и виден только его подбородок, голова повернута вверх, закрытая воздетыми в молитве руками.
Она зажигает две свечи и смотрит на меня. Я секунду сомневаюсь и тоже зажигаю свечу.
Мы выходим наружу, на солнечный свет, и через какое-то время входим в собор.
В амбаре Бога взвешивают души. На коленях у дьявола сидит ненастоящий Христос, восставший и слабый. Большие балки выступают из стен и подпирают крышу. Вся в синем, царица милосердия держит своего сына с лицом мудреца.
Судный день окутан золотом. Дикие звери слышат последний зов трубы и выплевывают тех, кого они поглотили. Мертвые сбрасывают свои покрывала. Грешники, горя в багряном пламени, спокойны и, кажется, не страдают. На черном фоне черви пронизывают глазницы черепов.
Праведники стоят и восхваляют Бога. Это их судьба в вечности.
Она опять преклоняет колени. Звонит колокол. Священник и его немногочисленная паства, не более десяти в этом громадном пространстве, начинают петь. Прекрати свою жалобу, толстенький священник, не пой ни высоко, ни низко: это ни в тон, ни в ритм. Для моих ушей невыносимо.
Мне скучно, я раздражен. Я делаю вид, что двигаюсь к выходу. Она этого не принимает. Я высиживаю часовую мессу, но я не здесь.
Хлеб и вино благословлены. Посомневавшись, она идет причаститься. И потом, слава богу, нам ничего не остается, как уйти.
Но теперь я вижу, в каком она трансе. Какое благо — так проникаться, так поражаться, так чувствовать, что есть какая-то цель, какое-то безусловное добро в конце! Я тоже преклонял колени, но не Так и не Тому. Я не был пронзен насквозь, как она. Что мне ей сказать, что скажет она мне, когда мы выйдем?
Мы выходим в толпу: холодные напитки, кружевные скатерти, безделушки; муранское стекло. За час пустыня превратилась в рынок. Я покупаю несколько открыток. Отец и тетя Джоан любят получать из-за границы каждый свою открытку. С легким чувством вины соображаю, что ничего им не послал из Вены.
Мы уходим вглубь острова, в болота с их солоноватыми каналами и соленым воздухом. Кукушка без конца повторяет терцию «ку-ку». Должно быть, моросило, пока священник бубнил свою службу; поля мокрые. Дикий овес и ячмень растут вдоль дороги, и там, где она уходит вниз к лимонно-зеленому болоту, берег замусоривают пластиковые бутылки, канистры из-под бензина и кусочки пенопласта.
Она молчит минут пять. Я достаю из сумки фарфоровую лягушку и вручаю ей. Лягушка синяя — в цвет мозаичного платья Мадонны.
— Это прекрасно.
— Правда?
— Спасибо за то, что был так терпелив в церкви.
— Не за что, — говорю я, немного кривя душой. — А где мой подарок?
— Я его оставила дома — ну, в квартире. Он готов. Я над ним работала вчера вечером. И вообще, если бы ты попробовал его развернуть здесь, на него бы накапало.
— Почему ты уезжаешь так скоро?
— Я должна. Пожалуйста, не спрашивай меня почему. Мне и так тяжело.
— Мне надо позаниматься завтра минимум час. И потом еще репетиция. Время уходит так быстро.
— Если бы только я могла раздвоиться, — говорит она.
— Ты возвращаешься в Вену или в Лондон?
— В Лондон.
— И это все закончится?
— Майкл, я счастлива здесь с тобой. Ты счастлив здесь со мной. Это ведь правда? Это уже чудо, что мы здесь. Этого недостаточно?
Я замолкаю и думаю про это. Да, это правда, но нет, этого недостаточно.
Мы сидим в саду палаццо Традонико, на каменной скамье возле фонтана. Позднее утро понедельника. Яркое солнце. Мы в тени дерева с глянцевыми листьями и маленькими пахучими цветочками, названия которого я не знаю. У меня на коленях тетрадь. Из нее выпала карточка того, кто ее сделал. Я ее поднимаю: имя, телефон, адрес в квартале Сан-Марко, название улицы: калле делла Мандола.
— Что значит «Мандола»? — спрашиваю я, глядя на карточку.
— Мандолины, — говорит она. — Или это миндаль? Нет, мандолины.
— Что, правда?
— «Что, правда?» — повторяет она с улыбкой. — Это все, что ты можешь сказать?
— Я ничего не могу сказать, — говорю я. — Не могу. Никто никогда мне не дарил такой красоты. Даже ты.
Это тетрадь ручной работы из маленькой переплетной мастерской, мимо которой мы проходили в наш первый день в Венеции. Как старые тетради для нот, она вытянута горизонтально. Ее обложка — светло-мраморного серого цвета, ее содержание — больше сотни страниц плотной бумаги. Каждая страница — восемь незаполненных строк нотного стана. На первых нескольких страницах ее рукой темными коричневыми чернилами, так отличающимися от ее обычных синих, она скопировала около восьмидесяти тактов из моих нот, то есть целиком всю первую фугу из «Искусства фуги».