– Деев – овощ. Подопытный скрылся. Тебе нечего ловить в Лисьих Бродах. А вот тебя тут завтра поймают.
Он хрипло хихикает, заходится кашлем и отхаркивает на пол парочку жирных червей вместе со сгустком крови. Берет одного из червей щипцами, подносит к моим глазам.
– Пока не поздно, Циркач, рви когти. А то пристрелят – и будут у тебя внутри вот такие.
– У меня есть время до завтра. Деев может очнуться.
– Да не поможет тебе Деев, Циркач! Тебе никто не поможет. Твою жену замучили в лагере. Ты сам это знаешь.
– Нет.
Он стряхивает червя на пол и лезет щипцами в кювету. Вытаскивает верхнюю из двух оставшихся фотографий и протягивает ее мне. Мне не приходится даже брать ее в руку. Она уже у меня в руке. В другой руке – щипцы. А Флинт хихикает у меня за спиной, и его сиплый смех пахнет погребом.
Я поворачиваю фотографию изображением вверх. На ней – вповалку лежащие трупы на нечистой клеенке. Обезображенные, истерзанные, обнаженные, с длинными космами, со следами ран и побоев и с черными метками пулевых отверстий во лбу. Их рты похожи на раззявленные пасти зажаренных летучих мышей, которых подают в кабаке у папаши Бо. На заднем плане – прутья вольера, японские иероглифы на стене. Подопытные «Отряда-512».
Я шарю взглядом по их оскаленным лицам – и не вижу лица Елены. Но облегчение не приходит. Как будто я не замечаю какой-то важной детали. Как будто сердцем я уже ее разглядел, эту чудовищную деталь, а умом еще нет.
И Флинт протягивает из-за моей спины руку и тычет черным пальцем в то, что от меня ускользало. Чуть слева от центра, на тощей шее одного из сваленных грудой трупов – цепочка с часами-луковицей. Я знаю эти часы. Они сейчас у меня. Под крышкой там мой портрет.
Часы моей женщины. Часы моей мертвой женщины.
На фотографии не видно ее лица, и в истощенном, замученном теле невозможно узнать Елену. Поэтому сердце не верит в то, что я вижу. Но разум холоден, как промерзший за зиму погреб, и голосом Флинта он говорит мне:
– Она мертва. Во время штурма Деев снял с нее часики и отдал своей бляди. Конец истории. Рви когти из Лисьих Бродов.
Я все стою и смотрю на фото – а Флинт уходит. Но холод погреба остается со мной. И заполняет меня.
Глава 13
– Я растопил камин.
Смирницкий протянул к огню худые, бледные руки – и так застыл, почти касаясь пальцами пламени. Аглае подумалось, что если совсем чуть-чуть подтолкнуть его, то узловатые его пальцы займутся и вспыхнут, и рукава, и седые волосы, и весь он, жесткий, сухой, с деревянно-прямой спиной, загорится, и станет метаться, разваливаясь на огненные куски, по этому проклятому дому, дорогу к которому знают бесы, и пламя перекинется на занавески, на скатерть, на стены, и дом сгорит вместе с бесами, вместе с Месье Мишелем, с отцом и с ней… Плохая мысль. Аглая сильно, до крови прикусила губу изнутри, чтобы плохая мысль отступила перед физической болью.
– Ты прочла мои записи, Глаша?
– Да, папа.
– Тогда сожги их. Я уже растопил камин.
Она послушно шагнула к камину, бросила тетрадь в огонь и молча смотрела, как черная кожа переплета морщится, складывается в гримасы и лопается – как будто бесы корчат ей рожи.
Раздался стук в дверь.
– Не открывай! – Смирницкий с неожиданным проворством метнулся к окну, встал сбоку, чуть приоткрыл занавеску и осторожно глянул во двор. – Красноармеец, – сказал он упавшим голосом. – Это за мной.
Стук повторился.
– Глаша, открой! Я знаю, ты там! Из трубы дым идет!
– Я, Пашечка, не могу сейчас! – прокричала она через дверь и шепотом пояснила отцу: – Это друг, не бойся.
– Кто – друг? Краснопузый? – Отец презрительно усмехнулся. – Гони подальше таких друзей.
– Как так – не можешь? – прогорланил с улицы Пашка. – Мы же договорились! Я и картоху принес. Мы ж с тобой картоху печь будем!
– Картоху!.. – шепотом повторил генерал Смирницкий. – И правда, глянь-ка, у него в руке авоська с картошкой и веник еще какой-то. Похоже, букет. Вот это, Глашенька, жених так жених… – Смирницкий затрясся в беззвучном смехе, вдруг оборвал его резко; лицо застыло. – Скажи ему, голова болит.
– Паш, уходи! Я сегодня дома. Мигрень.
– Тогда пусти меня! Я тебе картошку сварю и пюре намну. Когда мигрень, надо есть!
– Ты разве не понял? Барышня не хочет картошку, – раздался вдруг по ту сторону двери еще один голос – низкий, бархатный, с легким азиатским акцентом.
Аглая узнала его – даже прежде, чем выглянула в окно. Китаец Лама, подаривший ей черный жемчуг. Он был в белой рубашке и черном пиджаке, с гвоздикой в петлице. И тоже с букетом. Она увидела, как Пашка вскинул автомат:
– Ты кто такой, китаеза?!
– Тот, что в костюме, интересный молодой человек, – прошептал Смирницкий, поднимаясь наверх. – В нем чувствуется порода. Ты, Глашенька, с ним иди. Красноармейца гони взашей.