Взял в библиотеке «Литературный Львов» «Скомандр» и «Околицу поэтов», «Записки» Б. Лимановского. Нигде не могу найти «Лютни Пушкина», чтобы познакомиться с тувимовским мастерством перевода. Есть произведения — к ним принадлежит и «Новая земля» Якуба Коласа,— которые в самых лучших переводах никогда не будут звучать так, как в оригинале. Видно, есть какая-то неуловимая тайна, что скрыта в самом сердце языка каждого народа.

Пришло письмо от М. Василька, написанное четким почерком, которым когда-то писали волостные и губернские писаря. Обещает прислать новые стихи для «Белорусской летописи». Много в его произведениях чувствительности, в письмах — сентиментальности, в разговоре — черных и белых красок, словно не существует других оттенков в изображении жизни. Просит прислать ему адрес С. Шемпловской. Видимо, какое-то судебное или тюремное дело. Сегодня же посылаю (Варшава, ул. Смольная, 17). Не помню только номера ее квартиры.

3 апреля

Из дома пришло известие о смерти моей бабки Ульяны. Умерла на Сороки́. Ей, кажется, было около восьмидесяти лет. Она и сама точно не знала, когда родилась, потому что никаких метрик и документов у нее никогда не было. Вот и не стало человека на земле — простого, скромного, работящего, терпеливого. Вечно она о всех беспокоилась. О таких людях не извещают ни газеты, ни радио, словно ничего достойного внимания не случилось на свете. Когда я приезжал домой, она всегда просила меня то сделать ей деревянную лопатку и крюк, чтобы мешать кисель в печи, то связать помело, то свить шнурок для ее прялки… Сколько она за свой век наткала полотен, нажала снопов, намолола хлеба, насобирала разных целебных трав, грибов, ягод… И, как могла, улаживала, смягчала все ссоры, берегла тепло семьи, чувство семьи, чтобы, как угольки на загнетке в печи, оно никогда не угасало.

Где-то возле дровяника распускается посаженная ею верба…

Хотел просмотреть «Жагары» за 1931-1934 годы с произведениями Загурского, Милоша, Буйницкого, Путрамента, но в голову ничего не лезло. Может, побродить по улицам, окунуться возле Галев в шумливую рыночную толпу или пойти на берег Вилии, послушать, как шумят ее весенние воды? Вчера был в Закрете. Как там теперь красиво! Наверно, люди вечно будут восхищаться природой, открывая в ней все новую и новую красоту.

Среди наших снобов бытует теория двух сортов искусства: одно для них, другое — «низшее» — для других. Но почему-то это «для других» всегда оказывалось чертовски живучим и наиболее долговечным.

Так и не выбрался в город. Пришел Федор Д., отсидевший два года в Каранове, как он говорил — «из-за своей шапки». Во время собрания кружка ТБШ нагрянула полиция. Чтобы дать возможность уйти некоторым товарищам от ареста, он запустил своей шапкой в лампу.

Вечереет. Перед сном перечитал статью в «Колосьях» про одного нашего «классика» и удивился: какой поэт! А потом прочел его стихи и еще больше удивился: какой критик! В литературе и искусстве постоянно происходят перемены, революции — пусть даже поют еще господствующим монархам и династиям «Долгие лета»...

13 апреля

Возле рабочего магазина на улице Третьего мая прошел мимо пожилых женщин, жаловавшихся одна другой:

— Рыба, панечка, подорожала… Два злотых — кило.

— Говорили, в нынешнем году плохо ловится…

— Что-то совсем нет селявы…

И вдруг так захотелось поехать на Мядельщину, где Нарочь, наверно, уже начала ломать и крошить свои ледяные оковы.

Из «Сельскохозяйственного еженедельника» узнал, что «нет кос лучших, чем косы Бруна», Нужно посоветовать домашним, чтобы купили, а то не каждая коса еще возьмет на Стрелковой сухую свинарку.

16 апреля

Был на старой своей квартире. Пока не пришел Бурсевич, слушал по радио концерт из Минска. Передавали новую песню «Орленок», мне даже удалось ее записать. Рассказывают, в Вильно начались предпраздничные аресты. Дома сделал очередную генеральную чистку своих бумаг: сжег ненужные заметки, черновики. Среди них были и две мои юношеские поэмы. Одна появилась под влиянием восточной поэзии Лермонтова и была написана в ритме его «Трех пальм», другая — более самостоятельная — о Жанне д’Арк. Одну из них, помню, читал своему дяде Левону Баньковскому, когда тот гостил на Пильковщине. Дядя ел яичницу и слушал. Все домашние смотрели на него — что он скажет, какой вынесет приговор? Когда я кончил, дядя отложил вилку, встал и пожал мне руку. Это было очень неожиданно и многозначительно. Особенно для меня. От волнения я забыл про все праздничные разносолы на столе. И сейчас, когда я уже считаюсь поэтом, автором многих стихотворений и поэмы «Нарочь» и знаю, что дядя Левон в поэзии не разбирается, поступок его мне кажется необыкновенным. Одним словом, тогда и произошло мое официальное посвящение в поэты. Точная дата: коляды, 1927 год.

18 апреля

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже