Она бросила на него беглый взгляд сквозь душистые детские волосы Ханне. Ей вспомнился их собственный бодлеровский период — дети тогда были маленькими. Они жили с цитатами из Бодлера на устах, и Герт даже приобрел редкое издание его текстов, но недостаточно хорошо знал французский, чтобы взять от них всё. Что же произошло за это время? Герт уже давно начал проводить вечера не дома, и в то время его комнату занимала Ханне. Может, он всё еще думает о своей мертвой любовнице? Она так не считала, потому что, в конце концов, его сила заключалась в отсутствии фантазии. Он не умел смотреть на вещи глазами других людей или чувствовать их кожей.
Телевизор всё ревел — шли кадры войны во Вьетнаме. Изображение помутнело, и она снова увидела уставившееся на нее лицо Гитте. Похоже, та из бережливости купила себе пользованное — в надежде, что оно прослужит долго. Именно поэтому лица бедных людей выглядят так нелепо: на них сохраняются следы чужого детства, и всегда кажется, что оно было горьким и несчастным. Она опустила взгляд на стол и глубоко вздохнула, словно в комнате иссяк воздух.
— Пожалуй, я все-таки выпью бокальчик, — сказала она и поднялась.
Герт повернулся к ней.
— Если идешь в кухню, будь добра, загляни в комнату Гитте, нет ли там биографии Толстого на английском, — попросил он. — Я на днях дал ей почитать, хотя еще и сам не успел закончить.
— Хорошо, — ответила она, выходя, и ей показалось, что Герт и Ханне с облегчением обменялись смутной улыбкой, как будто нашли верное решение для сложной математической задачи. В длинном узком коридоре было так темно, что слабый свет горел целый день; она на мгновение остановилась, словно забыв, куда и зачем шла. Шум в ушах унялся, и тишина, как стих, заполнила ее голову. Она направилась мимо кухни в комнату Гитте. Закрыла за собой дверь, хотя ее и терзало болезненное предчувствие, что она не одна. На столе стоял магнитофон Могенса, мотающий порожнюю катушку. Он вместе с Гитте записал на нее домашнюю радиопостановку. Выключая магнитофон, она заметила таблетки — на комоде, там же, где видела их утром. Эта картина не оставляла ее с самого утра. Со страхом и волнением она уставилась на коричневую медицинскую склянку, пока реальность исчезала за ней, словно человек на перроне, когда поезд двигается. Из квартиры на цокольном этаже донеслись туманные голоса — о ее жильцах Гитте знала много плохого. Книга о Толстом, с закладкой внутри, лежала рядом с магнитофоном. Она открыла ее и прочла, чтó Гитте написала на клочке бумаги своим обезличенным почерком. «Толстой никогда не моется, а его жена фригидна». Некоторые страницы оставались склеенными. Не приходилось сомневаться, что именно Гитте извлекла для себя из текста, словно выудив у поэта его самую важную тайну. Она читала, как детектив ищет в квартире отдельные улики, нисколько не беспокоясь о целостной картине. Голоса снизу усилились, и, словно по принуждению, повинуясь чьей-то воле, Лизе опустилась на колени и приникла ухом к батарее.
— Она никогда не выходит из квартиры. Можешь мне не верить, но они пытаются свести ее с ума. Я подслушал, как ее муж и какая-то девушка об этом говорили.
Голос принадлежал мужчине. От ужаса Лизе задрожала всем телом, словно в лихорадке.
— На ее месте я бы обратилась в полицию. Это преступление, — теперь вступил женский голос.
— Нет, их способы точно вполне законны. Муж явно юрист.
— О чем вы тут болтаете?
Голос был старый, сиплый. Лизе вспомнила: по словам Гитте, мать в той семье совсем не слышала и остальные всегда разговаривали, будто той нет рядом.
— Заткнись, старуха, это тебя не касается.