Дым самосада был более приятен, чем запах болотной воды, протекающей под небольшим клозетным отверстием, из соседей конурки, сооружённой рядом с их жилищем. Конурка была отделена небольшим проёмом и завешена лоскутом, оставшимся от полы шинели, прихваченной после боя запасливым Григорием. Иван лежал, как всегда молча, он никогда не встревал в разговоры первым. Привычка. Григорий не мог долго терпеть тишины и молчания:
– Дай зобнуть разок, Леонтий. Уж больно дымок самосада вкусно пахнет.
– На.
– Ну, вот. Это по-нашему. А то сидит себе и смалит в одиночку как куркуль! Добрый табачок! Вань, будешь?
– Немцы после нас Ольховку заняли. Потом наши их выбили опять оттуда. Но немчура, сволочи, всех, понимаешь, Гриша?! Всех убили. И тех ребятишек, троих с матерью и бабку с дедом! Всех. Всю деревню под корень! А ведь я им обещал, что мы их не дадим в обиду.
Ё… – только и смог выговорить Григорий, Иван сел.
Тишина перемешалась с дымом самосада. Говорить больше никто не хотел. Да и что можно было сказать. Леонтий устало прислонился плечом к стенке своей ниши, глаза сами собой закрылись, а его мысли закрутились вихрем и полетели далеко, расталкивая сумбурные наслоения последних дней. Мысли несли его домой, на родину.
15. В деревне
День заметно прибавился. Почти уже весеннее солнце, не смотря на мороз, в полуденные часы понемногу старалось растопить огромные сугробы, но за короткое время ему удавалось лишь слегка приплюснуть их верхушки, образовывая ледяную корочку. И всё же весеннее настроение уже чувствовалось во всём: воробьи, прятавшиеся в холодную зиму в сараях, небольшими стайками рассаживались на крыше, деревьях, штакетнике и заливисто перечирикивались между собой, радуясь заканчивающейся зиме. И ветер, дующий с реки, был вроде бы уже и не таким злым и колючим.
Старый лохматый кот, по прозвищу Пушок, всю зиму лежащий возле трубы на печи, утрами сползал вниз, потягиваясь и скрипуче урча. Он лениво, но с присущим ему достоинством и независимостью, подходил к миске с молоком, косясь на хозяев, как бы говоря: «раньше мне на печку молоко подавали…», начинал неторопливо лакать. Потом долго потягивался в лучах солнца, падающих на пол сквозь оконное стекло, затем степенно дойдя до лаза, скрывался в подполе, а через некоторое время появлялся на улице. И медленно крался к ограде, на которой грелись на весеннем солнце и чистили свои пёрышки воробьи. Он готовился к охоте.
Это был верный признак того, что зима отступала, и её дни были сочтены. С каждым утренним лучом солнца становилось яснее видно скорое приближение весны и уход надоевшей своими ветрами и морозами зимы.
Сыновья уже ушли на работу, Прасковья, убрав за ними со стола, накрыла крынку молока с ещё тёплыми лепёшками полотенцем, одевшись, поправила одеяло у спящей дочки и вышла на улицу, зайдя к старенькой соседке с просьбой о пригляде за дочкой.
– Пригляжу, чего же не приглядеть-то, ничай не впервой. От Левонтия-то есть весточка какая-нибудь?
– Да, нет! Никакой весточки!
– Ой-ёё, горемычные наши, мужики, то гражданская будь она не ладна, то опять с немцем! Сколько опять не дождёмся мужиков-то? Ныне поболе, наверно! Ну, ты иди, иди себе, не слушай меня-то старую, причёты-то мои. Пригляжу уже за Машей твоей. Вот сейчас оденусь, полешек чуток подброшу, да и к вам пойду. Посижу, пока дитятко спит. Иди, не переживай, управлюсь, не впервой.
– Там молоко и лепёшки на столе.
– Да, иди с богом, управлюсь.
Прасковья спешным шагом направилась на ферму, на утреннюю дойку.
Солнце только первыми слабыми лучами начинало выбираться из-за деревьев за рекой, а деревня уже проснулась. По дороге Прасковью догнали ещё несколько доярок.
Старый бригадир Быстров уже стоял у ворот коровника, постукивая бичом по валенку, а второй рукой поправлял и подкручивал свои будёновские усы. Сколько точно лет деду Илье, как его звали в деревне, точно никто и не знал, говорили, что он с самим Сталиным был с одного года и почти двадцать лет служил в царской армии до революции, а потом вроде бы у белых служил, а после в кавалерии у Будённого. И усы у него были прямо «будёновские», а меж собой деревенские почему-то прозвали его «колчаком». Может, быть за его строгость – не любил он разгильдяйского и ленивого отношения к работе и строго пресекал всякие нарушения и непорядки:
– Долго спите, бабоньки, солнце уже встало, и коровки вас заждались. А они, глянь-ка на них – не торопятся! Больно спать охочи! Так я вас вот бичом-то быстрёхонько отучу!
– Ишь ты, бичом нас пугать! Не зря тебя, Илья Афанасьевич, «колчаком» прозвали! – кто-то ответил ему из доярок.
– Вот я вам, за слова-то такие, всем сейчас всыплю!
– Да, ладно, тебе дядя Илья! Не обижайся на глупости чьи-то!