Когда Алёшка был крошечным и только начал говорить, он подошёл ко мне однажды (я сидела), обнял меня за ногу, положил щеку ко мне на колено и твёрдо и ясно, глядя мне прямо в глаза, сказал, делая большиебольшие паузы: «Я… тебя… блюблю». А я подумала:
«Сколько лет некому было сказать мне эти слова?»
Теперь он говорит иначе. Он тревожится за меня:
– Мамочка, а ты… не умрёшь?
– Нет. Просто однажды уеду от вас и больше никогда не вернусь.
– Как это не вернёшься? К нам? К своим детям?
– Ну, это… Вы будете думать, что я уехала… А я уже не вернусь.
Он посмотрел на меня очень строго, спокойно и сказал твёрдо:
– Тогда ты поедешь со мной.
Маленькое моё, родное… Я всегда буду тебя любить, что бы ни случилось в этом мире! Даже если мы расстанемся надолго и не сможем увидеться… Я буду тебя любить, даже когда ты совсем вырастешь, я стану тебе не нужна и ты забудешь меня. Всё равно я буду любить тебя так, как сейчас. Даже когда мы расстанемся навсегда…
Тусклая низкая туча ползла, зацепляя подолом грязную дорогу, и поэтому казалось, дорога раскисает на глазах. Вперёд, вперёд, не задерживайся – шагают солдаты, скрипя, выдираются из липкой глины повозки, на которых стонут раненые.
Вперёд, вперёд… Но на самом деле это назад. Потому что мы отступаем.
Посередине дороги в холодной луже молча лежит лошадь. Кому нужна раненая лошадь? Её обходят, объезжают – не до неё сейчас.
– Стой! – сказал капитан Хоменко и развернул повозку поперёк дороги. Солдаты остановились.
Капитан спрыгнул в грязь, подошёл к лошади. Она мелко тряслась, мокрый хвост бессильно лежал в воде. Чёрное плечо – лошадь была вороная – разворочено чуть не до самого брюха. «Наверняка на мине подорвалась», – подумал капитан. Рана была большая, но неглубокая.
– А ну, хлопцы, подымем лошадь, – сказал он негромко. Негромко, но так, что возражать никто не стал.
Под брюхо лошади подсунули жерди. Зачавкала грязь. Неуверенно, как только что родившийся жеребёнок, лошадь встала на расползающиеся ноги. Капитан разорвал свою запасную рубаху, перевязал рану. Потом накинул уздечку.
Так, прихрамывая, и пошла потихоньку вороная кобыла за обозом. Капитан назвал её Доля. Доля – это по-украински счастье, счастливая судьба.
Дней через двадцать рана затянулась. Доля перестала хромать. Капитан оседлал её и осторожно, шагом проехал немного. Один из штабных лейтенантов не мог сдержать зависти:
– Умеет жить капитан Хоменко! Ты смотри, какую красавицу раздобыл…
Доля была послушной. За красоту её любили все. И ещё за то, что плётка не нужна была ей, – работала до самых последних своих сил.
Под Ленинградом полк перешёл в наступление. Выбили немцев из двух деревень. Капитан Хоменко получил приказ прибыть в соседнюю деревню на совещание.
За десять минут до начала совещания он привязал Долю к крыльцу деревенского клуба, где теперь был штаб полка, и поднялся по ступенькам.
И вдруг услышал топот.
Оглянулся.
Уздечка болталась на перилах, а Доля чёрной тенью уплывала обратно по дороге. Медленно, как бы поджидая капитана. Выругавшись, он отвязал уздечку и так, с уздечкой в руках, побежал за лошадью.
– Доля, Доля, стой! – негромко звал он её таким уверенным тоном, какого не могли ослушаться даже люди. А она жгучий глаз свой скосит, подпустит его поближе – и в сторону, будто заманивает.
Бледный от злости капитан настиг Долю уже в полукилометре от штаба. Одной рукой он накинул уздечку, а другой сорвал с себя ремень и резко вытянул Долю по темнеющему шраму. Лошадь рванулась, взвилась на дыбы – и в ту же секунду раздался взрыв.
Деревенский клуб, в котором собрались все командиры, взлетел на воздух.
И лошадь, и человек на несколько секунд замерли. А потом капитан повернулся, обнял Долю за шею и прошептал:
– Доля моя, Доля…
А Доля уже успокоилась и, осторожно переступая, обшаривала бархатными ноздрями ладони капитана – нет ли хлеба?
Взорванный штаб откапывали три дня и всё-таки нашли полковое знамя. Поэтому полк расформировывать не стали, прислали новых командиров.
Долю через год убило снарядом.
А капитан после войны стал ветеринарным врачом.
В этом доме все вещи годами лежат на своих местах. Это единственный способ существовать одной, если ты плохо видишь. Верунчик гордо живёт без очков. И достаёт их, только уж если надо что-нибудь написать – уверена, что очки старят и вообще уродуют женщину.
Её всю жизнь звали Верунчик. Потому что она младшая. Младшая сестра моей матери.
Мы пьём чай. Она говорит, рассказывает, а я только слушаю. Никого больше не осталось на свете, кто мог бы мне рассказать всё это.