Я оперся о бортик и наклонился к Ванье. Она спала с открытым ртом и сопела носом. Изредка я замечал в ее лице черты Ингве, но потом сходство исчезало, в целом на меня и моих она не походила.
— Красивая, да? — сказала проходившая мимо Линда, коснувшись моего плеча.
— Очень, — ответил я. — Хотя непонятно, что с этим делать.
Когда врач осматривала Ванью в роддоме через несколько часов после рождения, Линда пыталась добиться от нее признания, что Ванья не просто хорошенькая девочка, но что она
Эх, что за время было! Мы не имели никакого опыта с новорожденными малышами, и любое действие вызывало восторг и страх одновременно.
Теперь-то мы умелые.
На кухне чадила сковородка, масло на ней стало коричневого цвета. Из кастрюли рядом поднимался пар. Крышка подпрыгивала и стучала о край. Я бросил оба куска на зашипевшую сковороду, достал картошку из духовки и переложил в миску, слил воду из брокколи, подсушил ее несколько секунд на сковородке, перевернул антрекоты, вспомнил о шампиньонах, достал еще одну сковороду, кинул на нее грибы и разрезанный пополам помидор и отвернул мощность на полную. Открыл окно, чтобы выпустить чад, и его мгновенно выдуло. Я положил антрекоты вместе с брокколи на белое блюдо и, пока дожаривались шампиньоны, высунул голову в окно. Холодный воздух стянул лицо. Напротив чернели пустые офисы, но по тротуару под окнами молча двигались потоком люди в толстой теплой одежде. Другие сидели за столом в ресторане, никак не похожем на процветающий, а повара, невидимо для них, но не для меня, перемещаясь в соседнем помещении между плитами и разделочными столами, двигались быстро и решительно, без малейших колебаний. Перед входом в джаз-клуб «Нален» собралась небольшая очередь. Мужчина в кепке вышел из автобуса с надписью «Радио Швеции» и вошел в клуб. На шее у него болталась карточка, видимо удостоверение. Я вернулся к шампиньонам и встряхнул сковороду, чтобы перевернуть их. Район этот почти не жилой, здесь в основном офисы и магазины, так что по окончании рабочего дня жизнь на улицах замирает. Те, кто вечером проходят здесь по улицам, идут в рестораны, коих тут множество. Растить тут детей немыслимо. Здесь ничего для них нет.
Я выключил конфорку и переложил грибы, еще белые, но теперь с коричневыми пятнами, на блюдо. Оно было белое с синим кантом и позолотой по краю. Не эталон красоты, но я забрал его себе, когда мы с Ингве делили ту малость, которая осталась от папы. Должно быть, отец купил весь сервиз на деньги от развода: тогда мама выкупила его долю в доме в Твейте, и он одним махом, зараз, приобрел все, что нужно в хозяйстве. Но сам факт, что все его имущество закуплено в один и тот же год, обесценивало все предметы: у них не было иной ауры, кроме внезапно свалившихся денег и разрыва всех прежних связей.
Для меня дело обстояло иначе: папины вещи — а кроме сервиза, это был еще бинокль и резиновые сапоги — работали на сохранение памяти о нем. Не то чтобы громко и отчетливо, но как регулярная констатация того факта, что и он тоже — часть моей жизни. В мамином доме вещи играли абсолютно другую роль, здесь имелось, например, пластмассовое ведро, купленное еще в шестидесятых, во времена студенчества в Осло; в семидесятых его как-то поставили слишком близко к костру, так что оно подплавилось с одного бока, спеклось в узор, который казался мне в детстве человеческим лицом, с глазами, кривым носом и перекошенным ртом. Оно по-прежнему было
Не этим ли так притягивает человеческую мысль нигилизм?
В спальне закричала Ванья. Я выглянул из кухни и увидел, что она вцепилась в прутья кроватки и подпрыгивает от возмущения, а Линда уже бежит к ней.
— Еда готова, — сказал я.