Радич, немного поколебавшись, поднялся на сцену, в напряженной тишине всмотрелся в полуосвещенный зал, начал с короткого вступительного слова:
— Сейчас многие пишут стихи. Время такое. Оно порождает столько чувств и дум, что они не умещаются в голове — на бумагу просятся. Я знаю, и здесь, в госпитале, есть несколько, так сказать, законспирированных поэтов, сидящих сейчас среди нас в зале. Не буду их называть, не стану знакомить вас и со своими литературными попытками. Я прочитаю стихотворение поэта-фронтовика, которое недавно увидел в газете.
Он помолчал немного, наморщил лоб, припоминая или настраиваясь на чтение, и начал неторопливо и спокойно читать, будто в семейном кругу рассказывал печальную быль:
Радич умолк. Молчал и зал. Молчал напряженно и тревожно. У каждого из сидевших здесь фронтовиков остались дома свои дети или младшие братья и сестры, и каждый из малышей мог оказаться на месте мальчика, погибшего под вражеским танком. Кто-то кашлянул, в дальнем углу послышалось всхлипывание. Пожилая медсестра, стоявшая у двери и опиравшаяся плечом о дверной косяк, вдруг заголосила. Тогда Зиновий решительно сошел со сцены, но зал еще долго гремел аплодисментами и одобрительными возгласами. В передних рядах люди вставали с мест, Радича обнимали, жали ему руки. Он что-то коротко отвечал, смущенно пожимал плечами и взглядом отыскивал Лесняка.
Концерт закончился поздно. В тот вечер Михайлу и Зиновию не удалось побыть наедине — курсанты торопились в казармы. Радич успел лишь сказать, что завтра выписывается из госпиталя и должен ехать в Саратов получать документы. Сказал, что надеется вернуться в свой полк…
— Не печальтесь, Лесняк, — сказал Михайлу лейтенант Лавриненко, сопровождавший группу участников самодеятельности. — Завтра воскресенье, утром выпишу вам увольнительную на берег.
Все воскресное утро друзья провели вместе. Слепяще белел скованный морозом снег, гулко скрипел под ногами. Радич и Лесняк, подвязав шапки-ушанки, прохаживались по высокому берегу Волги, скрытой под толстым слоем льда и снега, вспоминали родной Днепровск.
Радич рассказывал Михайлу о своей встрече с его матерью и с Олесей, о том, что Василь эвакуировался куда-то, видимо на Урал, что во взводе Зиновия находятся несколько Михайловых земляков. Потом говорили об Оксане Яновской и Вере Рыбальченко.
— Помнишь, Зинь, как нас прогнали из девичьей комнаты в первый же вечер нашего знакомства? — с улыбкой спросил Михайло. — За наш наивный экспромт…
— Чаще всего мне вспоминается наша поездка на днепровские острова, — мечтательно проговорил Радич. — Поблескивает песок на солнце, искрится вода, зеленеют деревья… Девчата, которые сперва не хотели купаться, стеснялись нас. Потом осмелели. Дурачились мы, как беззаботные дети, хохотали беспричинно. — Помолчал немного и добавил: — Тогда и в голову не приходило, что мы были счастливыми. Эх, Мишко, если бы сейчас вернулось это счастье…
Зиновий снова и снова рассказывал про оборону Днепровска, о Кажане, о литфаковцах, вместе с которыми ему довелось воевать, о том, как встретился в эвакогоспитале под Ворошиловградом со Сваволей. Ему хирурги тогда ампутировали ногу, раздробленную осколками мины, и отправили залечивать раны в глубокий тыл. Добрым словом вспомнили они Аркадия Фастовца и Матвея Добрелю… Вот когда им, недавним студентам, довелось сдавать настоящий экзамен…
Рассказал Радич и о том, как он был ранен в Донбассе, у реки Миус. Две вражеские пули угодили в плечо и задели кость, а одна прошила икру на левой ноге.
Внимательно приглядываясь к Зиновию, Лесняк все больше замечал, что он очень изменился. Раньше хотя он и был широк в плечах, но выглядел очень исхудавшим, а тонкая белая кожа на лице, когда он смеялся, собиралась в уголках глаз в мелкие продолговатые морщинки. Жесты его были тогда нервными и резкими. Теперь же, несмотря на ранение и долгое пребывание в госпитале, он производил впечатление возмужавшего, налитого завидной физической силой человека. Появилась в нем какая-то мужская обстоятельность и солидность. От бывшей юношеской скованности и угловатости не осталось и следа.