«Начали сдавать нервы, — писал брат. — На днях поругался с начальником цеха. Вопрос был принципиальный, и я твердо стоял на своем. Тогда он пригрозил: «Если будешь таким ершистым — сделаю так, что тебя отправят на фронт». У меня от злости и обиды в глазах потемнело. С презрением бросил ему в лицо: «Значит, вы считаете, что я здесь свою шкуру спасаю?! Как же вы можете грозить фронтом, там лучшие наши люди жизни свои отдают, а вы…» Одним словом, врезал ему как мог. Сказал, что иду в партком и пишу заявление: на фронт. Он испугался, качал оправдываться, извиняться, но я все равно решил — только на передовую…»
Читая письмо, Михайло представил себе длинный барак на окраине Челябинска, щупленькую и ссутулившуюся фигуру брата, одиноко сидящего за столом в убогой полутемной комнатушке, и ему до слез было жаль и Галину, и Василя.
…Если верить старожилам, то в Приморье в этот год очень рано подули зимние ветры. В середине ноября морозы сковали еще недавно размокшую от дождей землю. Иногда срывались метели. В один из таких вечеров, когда над сопкой завывал ветер и гнал поземку и мелкая крупа колотила в дверь блиндажа, до Михайлова слуха донеслись чьи-то торопливые шаги, а вслед за ними прозвучал знакомый голос, обращенный, видимо, к часовому:
— Ну и чертов ветер, так и гляди, чтоб не сдул с сопки.
Хлопнула раскрывшаяся дверь, и в блиндаж влетел Геннадий Пулькин, в шинели, в шапке-ушанке и с рюкзаком за плечами. Сняв с головы шапку, сдержанно улыбнулся:
— Не ждал, Мишко? Я заходил на КП, попрощался с ротным и политруком, а сейчас — к тебе. — Не сбрасывая рюкзак, Пулькин сел на стул, положил шапку себе на колени и рукой пригладил волосы. — Не раздеваюсь, на минуту забежал. Через час должен быть во флотском экипаже.
— В каком экипаже? — недоумевающе уставился на него Лесняк.
— Говорю же: пришел попрощаться, — как-то смущенно произнес Геннадий. — Еду на фронт. Приказали срочно собраться. Взвод передал своему помощнику, собрал вещички — и все. Прощайте, сопки, океан, Владивосток. Отправляюсь, Михайло, бить фашистов. В Сталинград бы попасть.
— Ты — рад? — пристально глядя в глаза товарищу, спросил Лесняк.
— Конечно! — стараясь придать своему голосу побольше бодрости, сказал Пулькин и насторожился: — А почему спрашиваешь? Разве мы не мечтали об этом?
Однако Лесняк не мог не заметить, что Геннадий был каким-то чуть-чуть не таким, как всегда. Что-то его беспокоило или угнетало. Он внезапно задумался, помрачнел и, склонив голову набок, невесело сказал:
— Я по-настоящему рад, но… То ли потому, что несколько неожиданно и я не успел освоиться с новым состоянием, или еще почему-либо, но как-то странно сосет под ложечкой. — Он ткнул себя рукой в грудь и вздохнул: — Каждому, конечно, жить хочется. К тому же я — понимаешь? — один у своих родителей. Они уже пожилые люди, тяжело им будет без меня.
— Ну что ты, Гена? — попытался успокоить его Лесняк. — Повоюешь на славу и вернешься домой живым-здоровым. Да и не впервой тебе фашистов бить.
— Все это так, но какое-то недоброе предчувствие впилось в сердце, как пиявка. — Он качнул головой и добавил: — Вот что скверно.
— А хочешь — я вместо тебя поеду? У меня никаких плохих предчувствий нет, — оживился Лесняк.
Пулькин недовольно покачал головой:
— Во-первых, не хочу. А во-вторых, не мы с тобой решаем. Да о чем мы с тобой говорим? — И уже весело добавил: — Ты не думай плохо обо мне, дружище, воевать я буду честно. Приезжай ко мне на фронт — увидишь!
— Ты же пиши, чтобы я знал, где тебя искать, — улыбаясь ответил Михайло.
Поговорив еще несколько минут, Пулькин встал. Лесняк проводил его за ворота парка. Там друзья обнялись. Переместив на середину спины рюкзак, Геннадий быстро пошел вдоль забора по направлению к городу, и Михайло долго смотрел ему вслед. Ветер бешенствовал, трепал полы шинели, буквально валил с ног.
«Вот и с Геннадием мы расстались навсегда», — с каким-то щемящим чувством подумал Михайло, возвращаясь в свой блиндаж.