– Интересно, – продолжил он с заметной заинтересованностью в голосе, – не передавал ли он чего-нибудь для меня?
– Ах да, – спохватилась она. Затем сунула руку за пазуху пальто и вытащила маленькую фляжку. – Он сказал, вы это оцените.
Эрл взял фляжку отчего-то трясущимися пальцами, снял с нее пробку и сделал долгий – да, весьма долгий – глоток. Его глаза закрылись, а из груди вырвался вздох удовлетворения. Затем он сделал еще один глоток, поменьше, и сунул фляжку под камзол.
– Здесь довольно прохладно, – объяснил он, похлопав по фляжке в нагрудном кармане. – Это помогает.
Элизе не казалось, что в комнате прохладно, но ведь она только что зашла с улицы, где дул сильный ветер, и ледяная корка вот уже три дня покрывала улицы.
– Простите, если мои слова покажутся вам грубыми, мистер Эрл, но вы совсем не такой, каким я представляла человека…
– Человека, сидящего в тюрьме? – спросил Эрл голосом, полным самоиронии. – Я изо всех сил пытаюсь сделать вид, что я в салоне одной из самых светских дам Филадельфии, Парижа… или Олбани, – сказал он, подмигнув, – и, бог свидетель, я снова там буду, причем довольно скоро. Прошу, – указал художник на кресло по ту сторону решетки, где находилась Элиза. – Присаживайтесь. У меня ощущение, словно я провожу интервью.
Элиза расстегнула пальто, но, не найдя места, куда можно было бы его повесить, снимать не стала и устроилась в кресле, элегантном предмете мебели из резного дуба, обтянутом узорчатым жаккардом темного цвета, который вполне мог бы стоять в одном из упомянутых мистером Эрлом салонов. Позади него висела тяжелая парчовая штора, задрапированная таким образом, чтобы показать золотые кисти и бахрому по краям, но в то же время скрыть грубый камень стен.
Сделав очередной глоток из бутылки, художник уселся на край койки, выпрямив спину. В пальцах его возник угольный карандаш, который, как только что заметила Элиза, был весь выпачкан в саже, словно художник весь день напролет практиковался в своем ремесле. Его рука запорхала над листом бумаги, закрепленным на мольберте, который был расположен таким образом, что она могла видеть движения руки, но не видела сам набросок.
Некоторое время они провели в молчании. Элиза не решалась заговорить, чтобы не нарушить его концентрацию.
– Простите за то, что я сразу взялся за работу, – заговорил Эрл спустя какое-то время. – Обычно я сослался бы на то, как быстро меняется освещение зимним днем, но здесь, конечно, у нас весь свет от свечей. И слава небесам. Камеры с окнами, может быть, и залиты светом, но они просто до неприличия холодные. Все, что там можно делать, это медленно замерзать до смерти. Нет, здесь мы торопимся из-за того, что О’Рейли скоро вернется.
– Конечно, – согласилась Элиза. Она чувствовала себя слегка не в своей тарелке, несмотря на то что пришла сюда именно за этим.
– Могу я предложить вам в следующую пару визитов выбирать более удобную одежду? Хоть это платье и прекрасно, а вы в нем просто восхитительны, я не начну писать маслом еще по меньшей мере несколько дней. Сначала мне нужно понять, как пишется ваше лицо.
– Пишется мое лицо? – Элиза нервно засмеялась. – Боюсь, все, на что способно мое лицо, это испачкаться, если я, к примеру, зажму кисть зубами.
Элиза улыбнулась, пытаясь показать, что это была шутка.
– Видите ли, существуют такие лица, которые сразу теряют объем, стоит перенести их на холст, и превращаются в плоское изображение застывших черт. Другим, напротив, не хватает именно резкости черт, из-за чего они становятся похожи на расплывчатые пятна, на безжизненные посмертные маски. Художнику приходится искать верное сочетание контуров – вогнутостей, выпуклостей – и старой доброй светотени, которая поможет придать чертам объем, и лишь после этого переходить к краскам. Его цель – добиться равновесия между устойчивой, постоянной формой, способной сохраниться на протяжении веков, и тем дыханием жизни, которое не дает забыть о том, что на портрете живая, дышащая красота.
Элизу рисовали прежде, и углем, и красками, но по большей части Анжелика или Пегги. Однако это был совершенно новый опыт. Взгляд Эрла скользил по ее фигуре с прямотой, которую можно было бы счесть неприличной в любой другой ситуации (на самом деле, она казалась слегка неприличной даже в этой). У нее внезапно возникло ощущение, что ее лицо больше не часть ее, а замысловатая маска, надетая поверх черепа. Но в то же время она чувствовала, как эту маску затопляет жаркий румянец.
– Мне… мне нужно сохранять полнейшую неподвижность, или я могу разговаривать?
– Судя по тому, что рассказывал мне мистер Гамильтон, было бы преступлением заставлять вас хранить молчание. Он сказал, что ваша красота сравнима разве что с вашим остроумием. А с учетом того, что моим единственным собеседником на протяжении долгих восьми месяцев был мистер О’Рейли, я жажду услышать более сладкозвучные речи.
– Он, однако, весьма старателен в изучении цветов, – с улыбкой заметила Элиза. – Коралловый, палево-розовый и его любимый барвинок.