— Это ты, Офонасий? — тихо спросил Аввакум. — Ты, слышь-ка, не сади меня, не приклоняй спиной до тверди. Поклади на бок али на брюхо. Вот так. Мне-то семьдесят два удара кнутом по спине велел дать Пашков-су. Еще разоболочь велел, чтоб больнее мне было. И били меня. А я только ко всякому удару молитву творю, и ему, Пашкову, горько, видать, что не говорю «пощади». Только раз осередь побои вскричал я к нему: «Полно бить тово». Так он велел перестать. И я промолвил ему: «За что меня бьешь? Ведаешь ли?» И он паки[60] велел бить по бокам и отпустили потом.
Афонька хотел скинуть кафтан, чтоб укрыть Аввакума, но протопоп не велел.
— Ничего. Холодит дождичек-то. Легше как-то.
— Не помог тебе бог-то, — сказал Афонька.
— Не греши, — глухо отозвался протопоп. — Дурачок ты. Вот как били, так не больно было с молитвою. И вот помолюся, так и опять ништо болеть не станет.
Они смолкли. Дождик все шел да шел. Протопоп постанывал, что-то шептал.
Потом сказал Афоньке.
— Я одним глазом-то, как лежал поверженный наземь, видел, как ты меня спасать кинулся. Не моги другой раз такое вершить! Слышишь?
— Ну да. Так вот и стану тебя слушать.
— Нет слушай! Я тебе велю. Тебе боле худо станет, нежели мне. То уж шатость истинная будет, коли ты на воеводу кинешься, в драку на него полезешь. В писании сказано: «Сыне, не пренемогай наказанием господним, неже ослабей, от него обличием. Кого же любит бог, того наказует, биет всякого сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда, яко сыну, обретется вам бог».
— А помрешь ежели от битья?
— Не помру, коли бог даст. А Пашков-то воевода, так он меня боится, потому и бьет. Думает, дурачок, убоявшися боя его, смирюся и почну, аки собачка, хвостиком махать да вверх брюхом ложиться. А того не ведает, что силы во мне больше и сила та не в свирепости и не в могуществе телесном, а в твердости моей в вере. А он того и боится, потому как вера истинная противу всех мучителей и притеснителей взывает и вопиет, и обличать их перед людьми велит. Встал я за вдовы беззащитные, а он на меня взъелся, что я ему слово поперек молвил. И еще скажу не единожды. Но не всякому сие дано. Тебе, к прикладу, как ты человек служилый, присяге верный, негоже поперек ни слова молвить, ни шагу ступить. Ну что молчишь, Офонасий?
— Может и так. Ты, отец Аввакум, ученый человек и святой, а я — чо я. Верно ты молвишь, я казак и мое дело служба. Но такого поругания над собой я не стерпел бы, ежели без дела казнить меня начали. Коли виновен в чем — понесу наказание. А ежели нет — никто меня не тронь. И уж коли обидят беспричинно, за обиду помщу. Вишь ты, не умею я тебе растолковать. Но ежели за так просто, от своевольства своего кто меня изобидит, то смиряться не стану и бог-то, мыслю я, тоже мне поможет, чтоб обидчика моего покарать от моей же руки. Уж я его упрошу, бога-то, чтоб, не дожидаючись его милости, сам бы мне дозволил управиться по справедливости.
— Так, Офонасий, так. Ну пусть, помоги тебе бог. Только за меня-то не приставай боле — уж прошу смиренно, сделай для-ради меня.
— Ладно, — буркнул Афонька.: — Обещаюсь. Только лучше было бы, коли на мое прошение склонился.
— Какое еще прошение?
— Ты только согласие свое дай, — зашептал Афонька, наклонившись к уху Аввакума, — а я все улажу. Люди у меня верные есть — казаки мои. Да еще сыщется человек десять. Уйдем в ночь тайно. И Марковну с чады твоими прихватим. Есть тут один — все тропы знает. Уйдем в дальние места, поставим себе острожек. Будешь ты за нас молитвы возносить. А мы промышлять станем. А жену мою ко мне тоже доставят.
— Да ты что, Офонасий? Это же изменное дело. Нет на это моего согласия. Чего мне бечь-то, какая вина на мне? Токмо что богу служу с усердием. А ты невесть что и замыслил. Я же говорю — изменщиком хочешь стать государю. Мыслимо ли сие?
— Нисколь не измена. Мы и там государю служить будем, только без приказчиков и воевод. И подать государеву выплачивать будем. Ясак собирать станем, новые землицы проведывать.
— И не моги выдумывать! — сурово сказал Аввакум. — Христом-богом тебя заклинаю, Офонасий. Эва чего придумал. Нет на это моего согласия, а коли сам уйти задумал, — то и моего благословения на это нет же. Все я молвил и боле мне об этом ни слова не сказывай, не то вся дружба наша врозь пойдет, хоть и люб ты мне и добро мне не раз делал.
— Ладно уж, коль не хочешь. Я тебе хотел как лучше. А мне чего уходить. Моя служба идет как надо.
— Вот и добро. Сойдемся, стало быть, на этом, — успокоенно произнес Аввакум. — А мне вроде полегчало помалу. Вот еще помолюсь и совсем славно будет. Ты, Офонасий, иди. Не ровен час прознает Пашков, скимен этот — лихо тебе будет. Накинь ветошку какую на меня, пошарься там, в дощанике.
Афонька ощупом нашел рядно и накрыл Аввакума.
— Вот и ладно. Иди. Тебе за все спасибо. Пойдешь как, заверни к Марковне, утешь ее и детушек, скажи — живой-де протопоп ее и кланяться велел. Пусть не плачет, не печалится. А с тобой… С тобой, Офонасьюшко, мы еще не разок потолкуем. Ну, иди. Здрав будь и благослови тебя господь.