— Вдруг сказала мне: «Я, мама, дрессировщицей буду, решила уже». Сама не пойму — с чего? Может, потому, что собачат, кошек, птиц — все живое ну просто до отчаянности любит. А недавно опять новое: в садоводы собралась — кактусы принялась разводить, уж каких только не насобирала у себя, все окошки заставлены.

И еще о многом, об очень многом говорит мне Вербицкая. Об одном только не обронила она ни слова — о том, что узнал от Забелиной, — про «золотые руки».

Я смотрю на них, на эти руки, отдыхающие сейчас на коленях, добрые руки рабочего человека, и думаю о том, что все золотое в них начиналось, наверно, с того дня, когда, победив стужу и боль кровяных мозолей, они, руки ее, раньше других стиснули стылое железо и долбили, долбили упрямый лед, чтобы кто-то другой мог успеть вовремя сделать очень важное дело.

Золотые, работящие руки человека по-обычному исключительной судьбы…

<p>Прямая красного цвета</p>

Вербицкая поднимается со стула и, протягивая мне руку, говорит:

— Извините… Спасибо.

А я не знаю, почему «извините» и за что «спасибо». За то, может, что слушал почти молча, не расспрашивая ни о чем, не перебивая? А «извините»? Может, она просила прощения за то, что смогла говорить, не ограничивая себя ничем, кроме желания высказать все, что само напросилось, да проговорила слишком долго? И мне самому хочется сказать ей:

— Извините… Спасибо.

Но она быстро выходит. Я вижу, как, полыхнув напоследок, гаснет в сумерках коридора алая ее косынка. И — тоже не знаю почему — где-то там, в дальнем уголке памяти вдруг оживает старая боевая песня: «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе…» И точно вижу притихшую, вдаль рванувшуюся улицу, по которой уходили такие же вот… в алых косынках. И с винтовками на плече — на бой и погибель в грозную годину во имя завтрашней радости и счастья всего человечества.

Мне понятно теперь, почему герой не захотел в герои, почему не стала рассказывать о себе Валентина Александровна Забелина. Ключ к отгадке — та самая обычная исключительность судеб, что представляется ей главной приметой жизни, исключительность, сила которой именно в том, что она обычная и, значит, множественная, как, скажем, летним полднем восходящая в небо горячая струйка воздуха, из каких и слагается все в этот полдень — и легкая, солнцем просвеченная дымка в пронзительной сини неба, и крутые облака, уходящие во все края неоглядного горизонта, и мягкий, как дыхание матери, освежительный ветерок, и очистительные грозовые штормы.

Герой отступил в сторону, уступая место другому — главному герою. Этот герой — время, в котором слились воедино тысячи и миллионы жизней, миллионы почти сказочных дел, творимых золотыми руками, миллионы таких вот судеб, из чего и получается тот потрясающей прочности сплав, имя которому — подвиг. Повседневный трудовой подвиг миллионов.

И эта красная прямая на диаграмме, летящая вверх, — это тоже подвиг. Подвиг Малыгиных, Кирьяновых, Ложкиных, Вербицких и еще многих-многих других и… Забелиных в том числе, возле которых росли и крепчали характеры этих людей, складывались их по-обычному исключительные судьбы.

…Восемьдесят лет назад в Соликамском уезде, на бывшем Побоищном острове — земле, давно уже примкнувшей к берегу Камы и названной Березниками, русский купец Иван Любимов пустил первый в России содовый завод. Он построил его по чертежам своего компаньона, бельгийского инженера Эрнеста Сольве, вложившего в предприятие и немалый собственный капитал. Ученый-бельгиец хорошо знал, на что шел, подсыпая к любимовским, российским рублям бельгийские франки. Он чутьем предпринимателя угадывал тогда никем не помеченный в календарях день, когда ласковой и цепкою хваткой возьмет своего русского компаньона за горло, разлюбезно «подставленное» в безвыходной обстановке во имя спасения от неминуемого краха. Вступив в управление заводом, Сольве предотвратил начавшееся оскудение любимовских сундуков и обеспечил верное наполнение собственных сейфов.

Мне неизвестно, была ли у бельгийского инженера-предпринимателя перспективная диаграмма с упрямо взбирающейся кверху кривой дивидендов. Но если б существовала, на нее полагалось бы нанести еще одну кривую — обратного направления и с неумолимым падением к нищете — безвыходную кривую человеческих судеб. За нею мне видятся согнутые костистые спины камнеломов в карьере; видятся опаленные лица и в кровь изодранные руки людей, кидающих в раскаленную печь тяжеленный камень; видятся провалившиеся глаза детишек, щедро наделенных по той поре «правом» изматывать неокрепшее тело на непосильной работе, заодно со взрослыми; видятся мне и волглые сумерки мглистых казарм, насквозь пропитанные детским плачем, сухими всхлестами чахоточного кашля да вечно голодными мыслями о горестном куске — ой какого несытного! — хлеба. Две кривые на диаграмме, взлет одной из которых обеспечивался неумолимым падением другой, две линии судеб — обогащения и кровоточащей нищеты — все это отброшено в прошлое величайшим очистительным штормом века. И оно не вернется.

Перейти на страницу:

Похожие книги